— Вы его болельщик?
— Нет, болею я только за сборную страны и за свой «Авось». Но во втором случае я не болельщик, а игрок.
— Вы переживаете, когда терпите поражения на футбольном поле?
— Да. Очень. Иначе зачем тогда вообще выходить на футбольное поле? Мы равнодушные матчи и в высшей лиге видим в достатке. На наши встречи собираются сотни зрителей, а мы, актеры, привыкли зрителями дорожить.
Ни в искусстве, ни в спорте мы, исполнители, не имеем права допускать, чтобы зритель уходил от нас, что называется, с «холодным носом». Должно оставаться последействие, чтобы вспоминалось увиденное, чтобы захотелось прийти к нам вновь. Как вновь и вновь люди идут на Евгения Леонова или на Марадону.
— Не следует ли из этого, что эстетическое воспитание для спортсмена становится не менее важным, чем физическое для актера?
— Я об этом тоже думал. И как-то поделился своими соображениями на этот счет с одним известным футбольным тренером. Но он сказал: «Нет, им это вообще не нужно». Уверен, что он не прав. Я близко знаком с выдающимися спортсменами Владимиром Веремеевым, Александром Мальцевым, Давидом Кипиани. Это люди высокой культуры, интересующиеся проблемами театра, литературы. Люди, воспринимающие жизнь объемно. Но ведь и на спортивной арене они смотрелись артистами, солистами. Не думаю, что это случайное сочетание. Впрочем, стоит ли, говоря о культуре, разделять людей на спортсменов и не спортсменов. Какая разница — разве может современный человек прозябать в невежестве?! А те, кто пренебрегает физическим воспитанием? Могут ли эти люди называться сегодня культурными? По-моему, нет.
— Мы много говорили о футболе, но, насколько мне известно, в юности вы серьезно занимались и фехтованием, даже выполнили норматив кандидата в мастера спорта?
— Я с детства мечтал стать актером. И в секцию фехтования пришел прежде всего потому, что представлял себя в будущем на сцене в образе Д'Артаньяна. Знаменитого мушкетера мне сыграть пока что не довелось, но в других спектаклях умение фехтовать пригодилось не раз.
…По внутреннему радио объявляют, что до начала спектакля остается пять минут. Мы договариваемся продолжить беседу в антракте. Но… первый акт не закончился традиционным занавесом — микрофон со сцены перешел в зал, актеры и зрители продолжили разговор в антракте. Таков сегодня политический театр, где финал действия — не всегда последняя реплика, придуманная драматургом.
К концу антракта мне все же удается «поймать» Абдулова около гримерной. Он жестом показывает, что времени у него в обрез, и, прощаясь, приглашает:
— Приходите завтра вечером в «Олимпийский», посмотрите, как футбольная сборная московских театров будет играть с вашими коллегами — командой журналистов…
На следующий день мы встретились с Александром Абдуловым на футбольном поле — как соперники…
…Ехал однажды с банкета. Ну, выпил рюмочку-другую. И — конечно же! — останавливает меня инспектор ГАИ. И что-то у меня сработало: я стекло приопустил и… Почему я это сказал, не знаю. Но он ко мне подходит, и я ему:
— Вы — выпимши…И угадал!
Он говорит:
— Ну ла-адно, что вы!
— Как вам не стыдно, инспектор! Как вы можете?!
— Да ладно вам… Холодно же, зима! Ну, хорошо, езжайте, только осторожнее.
И я уехал…
Евгений Павлович Леонов не терпел, когда кто-то произносил реплику, на которую была более сильная реакция, чем на его слова.
В «Оптимистической трагедии» он играл Вожака, а я — Сиплого. И вот такой эпизод: в спектакле сверху из какого-то лаза появляется человек и начинает петь. И я просто говорю ему: «Ну-ка, уйди отсюда!» И все. Но в зале почему-то всегда смеялись.
Так однажды на спектакле, только я рот открыл, Евгений Павлович опередил меня: «Ну-ка, уйди отсюда!» Потом перевел взгляд с этого человека на меня и добавил, кивнув на лаз: «И заколоти это».
Эта история произошла в Казахстане, в городе Алма-Аты… В Алма-Ате… В прошлые времена актеры мало получали и в театре, и в кино — хватало лишь на «сусчествование». А палочкой-выручалочкой были концерты. Мы с Леней Ярмольником являлись ударниками этого дела. Как-то сидели в компании Миронова, Калягина… Я спросил:
— Сколько концертов можно дать за три дня?
Андрей ответил:
— Ну, шесть. По два концерта в день.
— Думайте!
— Девять?
— Думайте!
— Да нет… Ну, как… Сколько ж можно сыграть… Ну-ну…
— Думайте!
— Десять — это уже сумасшествие.
Мы же с Ярмольником побили все рекорды для закрытых помещений: 31 концерт за три с половиной дня!
Построено было так: Леонид всегда начинал и заканчивал выступления, а я выходил в середине. (Один раз я даже десять минут держал самолет — рассказывал анекдоты членам экипажа, чтобы Ярмольник успел «отконцертиться».)
Так вот, в столице Казахстана мы, прилетев, хорошенько посидели в номере гостиницы — аж до четырех — до полпятого утра. А в семь или семь тридцать утра уже был концерт на тамошней фармацевтической фабрике, где делали пирамидон. Меня Ярмольник разбудил, прислонил к стеночке, сказал: «Это — галстук, это — рубашка, это — брюки». Он все это на меня надел, и мы поехали.
А на фабрике видим красный уголок, где сидит горстка казахов в фуфайках, а сверху халаты былой белизны. Внимательные такие сидят — и хотели бы нас понять, да в такую рань разве до концертов…
Я говорю Лене: «Ты попробуй начать, но я уж — сам понимаешь — с твоего позволения, недолго». Ярмольник вышел, очень доходчиво объяснил, зачем мы приехали, кто мы такие, о радости, которую мы дарим людям, и так далее. Потом заявляет:
— А сейчас я хочу пригласить на эту сцену артиста, которого вы знаете по многим кинокартинам…
Три хлопка, и я выхожу. Вижу вот эти семь с половиной лиц и понимаю: что бы я им сейчас ни рассказывал о современном театре, о Тарковском, о проблемах искусства — нет, пустой номер!
И тогда я секундочку выждал.
— У вас, — говорю, — вопросы есть? (Пауза.) Если нет вопросов — Леони-ид Яррмольник!
И когда Ярмольник, едва-едва успевший достать сигареты со спичками, бросил все и зашагал на сцену, я произнес приглушенным голосом: «Ну, извини».
Это был самый короткий концерт в моей жизни…
…Никогда еще я не играл Достоевского, никогда — Шекспира. И вот теперь такая возможность представилась — все это соединилось в нашем новом спектакле. Это новая пьеса Михаила Шатрова под условным пока названием «Диктатура совести». В пьесу включены фрагменты из разных исторических периодов, связанных в том числе и с произведениями мировой классической литературы. Я играю фрагмент из романа Федора Михайловича Достоевского «Бесы» — монолог Верховенского, прототипом которого, как известно, послужил деятель русского революционного движения С. Нечаев с его крайне путаной революционной концепцией. Играть такого человека очень сложно и интересно. Что такое Верховенский сегодня? Это и печально известные «красные бригады», и террористические группы, которых как никогда много в современном мире. Значит, нужно играть не только героя тогдашнего, но и делать его образ узнаваемым.