29 октября
Восемь лет назад, когда я еще жила в Москве, мой добрый друг проходил лечение от онкологии. Все по полной схеме – операция, химиотерапия, облучение. Он носил на полысевшей голове веселые разноцветные банданы, между госпитализациями участвовал в городских танцевальных конкурсах и все это время возглавлял одно из крупнейших медицинских издательств столицы. У Мгера было много знакомых врачей, его лечили с должным вниманием и хорошими препаратами, но метастазы все равно пошли спустя четыре года. И московские светила обреченно развели руками, а врачи Германии взялись ненадолго продлить жизнь. Обещали всего год или два, но обещали твердо. Мгер от лечения отказался, и через два месяца его не стало. Почему он отказался жить? Наверное, от боли, что рождает болезнь, наверное, от того ужаса, что вызывает лечение, от той непобедимой паники, что охватывает всех проходивших через этот ад. Я почти могу его понять, но я пока так и не смогла его за этот уход простить. Он ушел, а мне до сих пор его не хватает. Ему было тридцать семь лет.
Моя троюродная тетя Света обнаружила, что у нее страшная болезнь, когда в моей больничной карточке уже был записан диагноз “рак щитовидной железы”. Тетю Свету обследовали в Самарской онкологической больнице под присмотром лечащего врача – племянника ее супруга. И этот великолепный специалист обещал, что он сделает все возможное, чтобы подарить своей любимой родственнице еще хоть немного солнечных дней. Тетя Света советовалась со мной, как с коллегой по несчастью, проходить ей лечение или не проходить. “Ох, как-то я не хочу, чтобы мои внуки запомнили меня некрасивой и лысой”, – приводила она мне такой серьезный аргумент, а я звонила ей каждый день, ругалась на нее, уговаривала, убеждала и даже прибегала к шантажу: “Ты не будешь лечиться – и я откажусь ото всех процедур”. “Красавица моя, – говорила мне тетя, – ты еще молодая, тебе еще надо пожить, ты на меня не смотри, ты борись”. И она умерла, отказавшись от лечения, всего два с небольшим месяца спустя. И я ее тоже почти могу понять, и ее я даже смогла простить, но мне до сих пор не хватает ее ласкового обращения “Красавица моя”. А через три месяца после ее смерти мы уже без нее отметили ее семидесятипятилетний юбилей.
Почему эти дорогие мне люди ушли? Наверное, истинный ответ известен только им. А мне до сих пор странно и непонятно. Они оба были настоящие бойцы, их характер был закален как у Маресьева, их жажда жизни поражала своей полнотой. Но их нет, и я продолжаю жить и за них, и иногда мысленно сверяю свои дела и с их, живущими внутри меня, словами.
А мне огласили результаты послеоперационной патоморфологии. Метастаз нашли всего один, края резекции удаленной опухоли чистые. Больше резать меня не будут, я могу приступить к сбору справок для получения направления в отделение радиологии. Ну что же, впереди меня ждут волшебные невидимые лучи.
Дала почитать свой дневник друзьям и родным. Тексты про доктора вызвали какие-то особо пламенные споры среди моих близких. Почти все твердят мне: “Не надо было так резко писать о своем лечащем враче, сгладить надо было ситуацию, сгладить”. Ну да, разок в тексте на него ругнулась, разок скучающей акулой обозвала. Но в итоге-то не отрицаю, что мы пришли к согласию. Но, напуганная фразами членов семьи: “Смотри, обидится, кому будешь свои анализы возить?”, позвонила доктору на мобильный. Спросила напрямую, как он воспринял те наброски моего дневника, что я ему высылала на почту. Получила ответ: “Ну, мне показалось, что немного гипертрофированно в отдельных местах получилось”. Уточнила диагноз: “Может, слишком экспрессивно?” Он согласился, что здесь возможно и это слово употребить, и на этом диалог двух великих интеллектуалов завершился.
Пожалуй, больше всего при сборе справок меня развлекает реакция врачей. А врачей у меня нынче много. Перед каждой новой процедурой надо сдать огромное количество анализов, и пока обежишь все кабинеты, собирая необходимые данные и справки, успеваешь вспомнить от корки до корки медицинскую энциклопедию. И повседневных дел у меня тоже по-прежнему полно – и работа, и бассейн, и курсы английского, и общение с родственниками и друзьями никто не отменял, поэтому в кабинеты к врачам я обычно влетаю торопливо, разгоряченная беготней и общим оптимистичным настроем, и слышу скучающий вопрос: “На что-то жалуетесь?” Ага, кажется, и этот специалист тоже решил, что я просто прохожу стандартный профосмотр. “Ни на что не жалуюсь, – бодро рапортую я, – меня все устраивает, мне бы только быстренько обследование пройти и справочку подписать”. Минуты через три, вчитавшись в мои бумаги, врач начинает мяться и аккуратно спрашивает, пряча взгляд: “Если я все правильно понимаю, тут написано, что у вас, кажется, рак. Вы об этом знаете?” Вот, странный человек, конечно, знаю, если я почти год лечение от рака прохожу. Но все же каждый раз в этот момент разговора я туплю и так пока и не смогла решить, как поумнее реагировать на поставленный вопрос, поэтому коротко рублю в ответ: “Знаю” – и начинаю раздеваться, чтобы как можно быстрее покончить с медицинскими формальностями.
Процедуры мне обычно проводят быстро и аккуратно, а потом минут пять еще терзают чисто человеческими расспросами: “А когда я поняла, что у меня рак? А до этого часто ли проходила обследования? И как я себя чувствую? И что бы я посоветовала, если бы другой человек попал в такую ситуацию?” И я снова понимаю, что врачи боятся этого заболевания еще больше, чем мы, простые смертные. Может, оттого, что шли они в профессию в надежде на то, что все микробы и болезнетворные бактерии будут под их контролем? Может. Я их не спрашиваю, я просто успокаиваю рассказом о том, как пройти через это испытание. И они кивают, и, кажется, им становится легче.
Вот только сегодня моя такая давно знакомая и уже почти родная кардиолог задала необычный вопрос: “Я так и не понимаю, а чему вы все время радуетесь и улыбаетесь?” Ответила я, уже выходя из кабинета: “А что, вы как врач посоветуете мне плакать? И оттого, что я буду не смеяться, а расстраиваться, я выздоровею быстрее? Вы в этом уверены?” Ответа я ждать не стала, ответ и так ясен. И может, я ей показалась немного бестактной, но, честное слово, мне некогда разглагольствовать об очевидном, мне надо спешить, у меня впереди еще так много дел.
Завтра делаю снимок костей с изотопами. Грамотно эта процедура называется “остеосцинтиграфия”, и прошедшим летом я потратила почти целый день, чтобы научиться правильно произносить трудное слово. А потом до меня дошло, что необходимо просто разбить длинное существительное на составные. “Остео” означает кости, именно от этого и происходят и “доктор-остеопат”, и “болезнь остеохондроз”; “сцинти” – “сверкание”, “блеск”, здесь речь, конечно, о радиоактивных изотопах, а “графия” и так каждому понятна. И когда слово удобно улеглось на язык, я стала названивать по очереди по всем трем выданным мне телефонам питерских клиник, где проводят данную процедуру.