Посмертная месть? Нет, в любом случае – не моя. Что-то (очень значительное!) мстит за меня и через меня. Вы хотите знать этому имя, которое я пока еще не знаю? Любовь? Нет. Дружба? Тоже нет, но совсем близко: душа. Раненная во мне и во всех других женщинах душа. Раненная Вами и всеми другими мужчинами, вечно ранимая, вечно возрождающаяся и в конце концов – неуязвимая.
Неизлечимая неуязвимость.
Это она мстит, и, покинув Вас, в ком она обитала и кого обнимала собою, больше, чем море объемлет берег, – и вот Вы нагой, как пляж с останками моего прилива: сабо, доски, пробки, обломки, ракушки – мои стихи, с которыми Вы играли, как ребенок, – а Вы и есть ребенок, – это она мстит, ослепив меня до такой степени, что я забыла Ваши видимые черты, и явив мне подлинные, которые я никогда не любила».
Художественный текст? Да, конечно. Но Цветаевой всегда надо было окунуться если не в стихи, так в прозу, чтобы понять действительность. Суть ее отношений с Вишняком и причина их – скорого – разрыва здесь объяснены лучше, чем это мог бы сделать самый лучший ее биограф.
7 июня в Берлин приехал Сергей Эфрон. Очевидно, в самый разгар романа Цветаевой с Вишняком. Впоследствии Ариадна Сергеевна расскажет о первой встрече родителей: «Солнечный день, пустынная привокзальная площадь, одинокая фигура бегущего к нам мужчины… Сережа <…> добежал до нас с искаженным от счастья лицом, и обнял Марину, медленно раскрывшую ему навстречу руки, словно оцепеневшие. Долго, долго стояли они, намертво обнявшись, и только потом стали медленно вытирать друг другу ладонями щеки, мокрые от слез». Хотя Але было тогда 9 лет, нет оснований не верить ее свидетельству.
О пребывании Эфрона в Берлине известно немногое. Цветаева познакомила его с другим участником «Ледяного похода» – Романом Гулем, который так описал их встречу: «Эфрон был весь еще охвачен белой идеей <…> Я в белой идее давно разочаровался и говорил о том, что все, что было, неправильно начато, вожди армии не сумели сделать ее народной, и потому белые и проиграли. Теперь я был сторонником замирения России. Он – наоборот – никакого замирения не хотел, говорил, что Белая армия спасала честь России, против чего я не возражал <…> М.И. почти не говорила, больше молчала. Но была, конечно, не со мной, а с Эфроном, с побежденными белыми».
Ариадна Эфрон вспоминает, что отец в Берлине был молчаливый, задумчивый, грустный. В скученной обстановке «русского Берлина», где все обо всех знали, до него, конечно, не могли не дойти слухи об отношениях Цветаевой с Вишняком. (Да и сама Марина Ивановна не очень-то умела, да и не всегда хотела скрывать свои романы.) Через год он напишет Волошину: «Марина – человек страстей <…> Громадная печь, для разогревания которой необходимы дрова, дрова и дрова <…> Нечего и говорить, что я на растопку не гожусь уже давно. Когда я приехал встретить Марину в Берлин, уже тогда почувствовал сразу, что Марине я дать ничего не могу. Несколько дней до моего прибытия печь была растоплена не мной».
Через две недели он уехал в Прагу. Один. Глубоко уязвленный и разочарованный во всех своих надеждах.
В Берлине в жизни Цветаевой произошло еще одно судьбоносное событие – она получила письмо от Пастернака. В Москве они были шапочно знакомы, но стихов друг друга почти не знали. Уже после отъезда Цветаевой Пастернак прочел «Версты» и буквально заболел этой книгой. Он прислал Цветаевой письмо настолько же восторженное, насколько путаное от буквально захлестывающих его эмоций. Он просит разрешения продолжать переписку. И в тот же день отправляет ей свою книгу «Сестра моя – жизнь». Цветаева не замедлила с ответом. Она счастлива, как никогда в жизни. Судьба не баловала ее вниманием поэтов. До Ахматовой она так и не достучалась (Анна всея Руси вовсе не желала подвинуться на троне), Блок ее не заметил, мнение Брюсова она презирала, «божественный мальчик» Мандельштам вовсе не понимал ее стихов, Бальмонт относился к ней с нежностью (равно как и она к нему)… но что такое Бальмонт в сравнении с Цветаевой? А тут лучший лирический поэт России (Цветаева блестяще докажет это в статье «Световой ливень») не только восхищен ее стихами, но – главное – понимает их так, как понимала она сама. Первый раз в жизни она почувствовала, что духовно не одинока. Так завязалась переписка, длившаяся 14 лет, прошедшая самые разные стадии, но всегда занимавшая во внутренней жизни Цветаевой главенствующее место.
В том же письме Пастернак сообщал ей, что скоро приедет в Берлин. И действительно, в 20-х числах августа он уже ходил по берлинским мостовым… Но 1 августа Сергей Эфрон встретил Цветаеву на вокзале в Праге. Почему было не дождаться?
Вот что пишет по этому поводу Ариадна Эфрон: «В ее отъезде из Берлина накануне прибытия туда Пастернака было нечто схожее с бегством нимфы от Аполлона, нечто мифологическое и не от мира сего – при всей несомненной разумности решения и поступка – ибо в Чехию следовало ехать до наступления осени, чтобы устроиться и приспособиться в предстоящей деревне (жизнь в Праге была не по карману. – Л.П .) прежде, чем наступит зима <…>
А может быть, то был – не менее мифологический – бег с уже распознанным, уже достоверным сокровищем в руках, присвоение его, умыкание, нежелание разделять его со всеми в безвоздушном пространстве, окружающем столики «Прагердиле» [20] ; та боязнь посторонних глаз, сглазу, которые столь были присущи Марине с ее стремлением и приверженностью к тайне обладания сокровищем: будь оно книгой, куском природы, письмом – или душой человеческой <…> Ибо была Марина великой собственницей в мире нематериальных ценностей, в котором не терпела совладельцев и соглядатаев».
А вот что сама Цветаева пишет Пастернаку «Мой любимый вид общения – потусторонний: сон: видеть во сне. А второе – переписка. Письмо как некий вид потустороннего общения, менее совершенное, нежели сон, но законы те же. Ни то, ни другое – не по заказу: снится и пишется не когда нам хочется, а когда хочется: письму – быть написанным, сну – быть увиденным. (Мои письма – всегда хотят быть написанными).
<…> Я не люблю встреч в жизни: сшибаются лбом. Две стены. Так не проникнешь. Встреча должна быть аркой: тогда встреча над. – Закинутые лбы!»
И в другом письме (уже из Чехии): «Последний месяц этой осени (1922 года. – Л.П .) я неустанно провела с Вами, не расставаясь, не с книгой. Я одно время часто ездила в Прагу, и вот ожидание поезда на нашей крохотной станции. Я приходила рано, в начале темноты, когда фонари загорались. (Повороты рельс). Ходила взад и вперед по темной платформе – далеко! И было одно место, фонарный столб – без света – это было место встречи, я просто вызывала сюда Вас, и долгие бок о бок беседы бродячие».