…Мы сидим в рабочем кабинете писателя и философа, отдавшего работе и размышлениям о нашем веке долгую жизнь. Его ум ясен и трезв. Он гордится историей своей жизни. Все в ней ему дорого. Все незабвенно. Я не мог принять те или иные пассажи Роже Гароди, касающиеся Сталина, но слушал его с вниманием и нескрываемым любопытством. Так же, как, впрочем, и мой пятнадцатилетний сын Кирилл, сидевший рядом. Нам, отцу и сыну, представителям двух поколений, было одинаково интересно – такое бывает нечасто.
– Октябрьская революция и Сталин в течение многих лет олицетворяли наши надежды. Когда западный мир корчился в конвульсиях великого кризиса, набирали силу пятилетние планы, превращая промышленно отсталую Россию во вторую великую экономическую державу мира, способную выдержать двадцать лет спустя главный удар гитлеровского нашествия.
Однажды в нашем концлагере мы узнали, что самая мощная немецкая армия взята в плен под Сталинградом, и никто не сомневался, что, когда армия Сталина наступает, свобода продвигается вместе с ней, и звонит первый колокол Победы.
Какой ценой в дни мира и в дни войны советский народ оплатил свои индустриальные и военные подвиги? Никто тогда не знал этого.
Я говорю об этом с полной ответственностью…
Когда я говорю о Сталине, хочу разграничить то, что я видел, то, что прочитал, и то, что мне сказали.
Сначала то, что я видел.
Как член французской делегации на XIX съезде КПСС, я мог наблюдать в этом собрании поведение Сталина на публике. Эпизоды кинохроники – с Гитлером на парадах в Нюрнберге или с Муссолини на балконе Венецианского дворца в Риме – показывают одного и другого полностью оторванными от остальных бонз режимов, которые образуют простую декорацию из униформ. Сталин входит в президиум съезда среди других членов Политбюро. Они шутят и обмениваются дружескими тумаками. В этой группе Сталин в своем френче военного образца ничем не выделяется. Звезды и медали нужны лишь для официальных портретов. В его речах нет ни лая Гитлера, ни челюсти дуче, только монотонная речь. На грани бормотания.
Во время обедов, собиравших все зарубежные делегации, он переходил от столика к столику со своей бутылкой грузинского вина («Мукузани»). На таких банкетах я видел, как маршал Ворошилов, будучи тамадой, выпивал до дна 74 стопки перцовки – ровно столько, сколько было делегаций на приеме.
Когда Сталин хотел особо почтить гостя, он наливал ему немного вина из своей бутылки. Как-то подошел к нашему, французскому, столику. Наружность и поведение – совсем не диктаторские.
Когда я вернулся в Москву несколькими месяцами позже, как корреспондент «Юманите», Сталин уже умер.
…С женой и тремя детьми я жил в крошечной квартирке на Садовом кольце. Русская женщина Шура, приехавшая из деревни, занималась нашим хозяйством и детьми. Она быстро вошла в нашу семью и мечтала увезти маленькую трехлетнюю Франсуазу навестить свой колхоз и свою семью. Она отказывалась от отпусков, кроме воскресений, когда шла к православной службе, которая длилась целое утро.
Вскоре после нашего прибытия в Москву «Правда» объявила о казни Берии. Неграмотная Шура заставила меня трижды прочитать ей статью, рассказывающую о расстреле этого предателя. При этом она ликовала и говорила мне о Берии, как об оборотне. Зато не жалела похвал в адрес Сталина, ведь он якобы принес счастье в жизнь ее деревни и ее лично. Она непрестанно молилась за него: когда он был жив – за все эти благодеяния, а после его смерти – за упокой его души.
На улице, в поездках, в контактах с людьми я мог видеть последствия сталинского режима со всеми их противоречиями: самое прискорбное соседствовало с самым великим.
Беспрестанным и угодливым было повторение восхваляющих лозунгов (столь же монотонных и лживых, как лозунги антикоммунизма). Причем на всех уровнях: от центрального комитета до самого мелкого председателя колхоза.
И потом гонорар за это приспособленчество: доступ в ту особую секцию ГУМа, в которой люди с положением и пользующиеся распоряжением иностранцы могут приобрести по льготным ценам все, что невозможно найти в обычных магазинах. Я вспоминаю, как делал там покупки в компании космонавта Гагарина, который покорил моих детей, показывая фигуры высшего пилотажа на маленьких моделях самолетов.
…Страх смерти для души – это страх потерять смысл своей и жизни, и деятельности. Почему не признаться, что в какой-то момент после XX съезда мы испытали это инстинктивное оцепенение нашего сознания. Мы его никогда не знали прежде – ни в тюрьмах, ни в концлагерях.
Полный текст доклада Хрущева, который был широко опубликован в прессе нашего идейного противника и в подлинности которого нельзя было усомниться, в течение долгого времени лишь укреплял мои подозрения в «термидорианской контрреволюции».
Даже если факты, приведенные в докладе, точны, это выставленное на публику беспорядочное нагромождение могильно известных анекдотов имело вид простого сведения счетов. И заклинание, которое освобождает от всякого анализа: «культ личности».
Позже я часто встречал Хрущева: он приглашал меня на свою дачу в Крыму, но я никогда его не любил…
Но какими бы ни были личность Хрущева и его политика, его доклад начал болезненную, но необходимую ломку образа Сталина.
Мой опыт в этом отношении – опыт бесчисленного множества людей, и не только коммунистов.
…Мой последний бой сталинизму до моего исключения из партии я дал в Югославии.
Я был приглашен прочитать серию лекций для движения коммунистической молодежи по теме: «Социализм авторитарный и социализм самоуправляемый». Мое турне заканчивалось пресс-конференцией в Белграде. Охапка микрофонов и куча журналистов: очень западно-европеизированных, то есть очень возбужденных перспективой дать сказать несколько чудовищных вещей другому – этакой «достопримечательности», как я (выпадающей из всяких систем).
Представляющий меня, напротив, очень «ортодоксален»: сплошные тирады в мой адрес и идиллические тирады о режиме самоуправления. Это напоминает мне СССР: любой официальный доклад – «Алиса в Стране чудес».