На Западе я впервые встретился с Полугаевским в Голландии в 1973 году. Он играл там в Хилверсуме вместе с признанными асами — Сабо, Геллером и Ивковым, молодыми талантами: взрывным, уже тогда легко переходящим с одного языка на другой Любоевичем, блестящим техником Андерссоном, опасным тактиком Саксом, худым, с длинными до плеч волосами Тимманом. Мы гуляли с Лёвой после игры и разговаривали о многом, но очень часто это был его монолог с задаваемыми время от времени вопросами. Иногда, не дожидаясь моей реплики, он сам же и отвечал на них, но мне, прошедшему уже кой-какую доннеровскую школу, это было не в диковинку. Думаю, что Лёва и сам впоследствии, уже переехав в Париж, понял, что ответы эти и сформулированные им положения (а мы говорили в основном о жизни на Западе) не всегда соответствуют действительности. В своих вопросах он как бы примерялся, как и почти каждый советский человек, оказывавшийся тогда по эту сторону железного занавеса (пусть созерцательно и теоретически): интересно, а что, если бы я вдруг очутился здесь? Двадцать лет спустя непредсказуемая жизнь, тасующая судьбы, как карты, перенесла его в Париж. Эта новая жизнь с другими понятиями, отношениями, новым языком (как непросто в конце шестого десятка) с нелюбимыми так артиклями, неизвестно кем и зачем придуманными, не убавила забот — они просто стали иными.
За эти почти два десятилетия я сыграл с Лёвой с десяток партий, проиграв одну и не выиграв ни разу. Среди ничьих было и немало памятных. Одна — в Винковцах в 1976 году, когда я второй раз выполнил гроссмейстерскую норму: помню, чудом ушел черными. Другая — на Олимпиаде в Буэнос-Айресе в 1978-м, когда сборная СССР впервые осталась без золотых медалей. Советская команда играла тогда с Голландией в последнем туре, и ей обязательно нужно было выиграть с крупным счетом, чтобы догнать лидировавших венгров. Помню, как Лёва нервничал и до партии, и в конце ее, когда я не сразу согласился на предложенную ничью. Знаю, что его, набравшего «плюс пять» на своей доске и выступившего лучше всех в команде, сделали одним из козлов отпущения после проигранной Олимпиады (а именно так расценивалось в то время второе место Советского Союза). Впрочем, эта роль была в каком-то смысле уже знакома Лёве, который с юных лет стал объектом шуток, подтрунивания, розыгрышей. Фраза «Лёва из Могилева» напрашивалась сама собой, тем более что он действительно родился в Могилеве. О фамилии уж и говорить не приходится: половинка, полуизвестен, полугроссмейстер — как только она не обыгрывалась шахматными поэтами и журналистами. Из веселых историй, связанных с молодым Полугаевским, его сверстник Гуфельд мог бы составить маленькую книжку. Часто Лёва и сам смеялся вместе со всеми, но кто знает, не возникало ли у него порой в душе чувство гоголевского Акакия Акакиевича: «Оставьте меня, зачем вы меня обижаете?»
В 84-м, на Олимпиаде в Салониках, ему исполнилось пятьдесят (за день до этого наша шестичасовая партия закончилась вничью). «Не понимаю, — удивлялся Лёва, — как это мне — полтинник? Я же вчера еще играл в юношеском первенстве СССР, а сейчас вдруг -полтинник. Нет, ты можешь сказать, как это может быть?..»
Он тогда еще не понимал, что талант — в сущности не что иное, как способность обрести собственную судьбу, и что он, Лев Полугаевский, обрел свою судьбу. В непрерывных сборах, подготовке к полуфиналам, финалам, межзональным турнирам, кандидатским матчам, в заботах о семье, квартире, машине, даче мчалась жизнь. В погруженности в быт, в заботы сегодняшнего дня - он был по-своему очень земной человек.
Вспоминает Спасский: «Были как-то мы — целая группа гроссмейстеров - в 70-м, что ли, году на приеме у Тяжельникова (в те годы — заведующий отделом агитации и пропаганды при ЦК КПСС). Он долго говорил о важности нашего вклада в стройки коммунизма, о наших поездках туда. Не помню уж, что отвечали другие, я же сразу сказал, что стройки коммунизма не для меня. Лёва же начал что-то спрашивать о суточных в пути». Но членом партии в отличие от некоторых коллег не был, а когда предлагали, предпочитал отмалчиваться. Помню, как в середине 80-х у меня дома он стал рассматривать пластинку Вилли Токарева, певшего в ресторанах на Брайтон-Бич и модного тогда в Москве. «Тебе он нравится?» — спросил я. «Да как тебе сказать, но в Москве все имеют». В Москве Лёва принадлежал к кругу людей, считавших за правило не отставать от жизни, всё иметь первыми, будь то маленький транзистор в 60-х или видео в 80-х, тоже выезжающих за границу, тоже добившихся успеха. В ту же высокую категорию престижности где-то к началу 90-х годов вошло: выехать за границу - не эмигрировать, а просто выехать, посмотреть-пожить — или послать туда на учебу детей. Лёва стал подолгу бывать в Париже - ведь заграницей он был отравлен уже давно, а в 91-м окончательно поселился там.
Когда его не стало, подумалось: если бы не завертела и не ускорила всё до невероятия парижская круговерть, от которой голова пухла, может быть, и жил бы еще — он ведь из породы долгожителей: и отец, и мать легко перешагнули восьмой десяток. Сказал об этом очень осторожно Ире — его вдове. «Да что ты, — отвечала, — разве ты Лёву не знаешь: он в Москве был бы еще более беспокоен». Трудно было с ней не согласиться, ведь формула «Ubi bene — ibi patria»[ 2 ] в конце концов придумана не им. И вряд ли сиделось бы ему спокойней в Москве или на даче, думая, что где-то — в Нью-Йорке! Лондоне! Париже! - настоящая жизнь проходит без него. Вспомнился невольно вздох старика Сократа о ком-то, вернувшемся из дальних странствий: «Как же он мог измениться, если всё это время таскал за собой самого себя».
После его переезда в Париж мы довольно часто говорили по телефону, иногда и виделись. Помню его длинный монолог о совсем других теперь шахматах, об их будущем, о компьютерах. Говорил о том, что поколению, созревшему без компьютера, перестроиться очень трудно, что сам он пользуется компьютером только при подготовке статей, что длительные занятия с ним иссушают, гасят игровой момент, утомляют, лишают свежести, необходимой во время игры. Полагал, что чрезмерные занятия с компьютером отрицательно влияют на игру Белявского, в какой-то степени — Юсупова. Он всегда был полон идей, иногда чудных и нереальных, нередко логичных и воплощавшихся на практике. Излагая их, переспрашивал: «А ведь неплохо? Скажи, ведь, правда, неплохо?» Сейчас мало кто помнит, но и турнир «Леди против сеньоров», и знаменитые турниры в Монако, проводимые под патронатом ван Остерома, с которым Лёва был дружен в последние годы, — это тоже во многом его идеи.
Но сам стал играть и реже, и хуже. Сказывались, конечно, и возраст, и новые заботы. Но в еще большей степени - болезнь, начавшаяся провалами в памяти и обернувшаяся опухолью мозга. Сказал как-то жене во время турнира: «Знаешь, Ира, я не вижу центра доски». Впрочем, операция, сделанная за полтора года до смерти, прошла вроде успешно, и восстанавливался уже, и строил планы: «Понимаешь, в анализе я уже хорош и вижу многое, почти совсем как раньше, но играть, играть еще трудно...»