То есть в тот момент, когда В. Н. Таганцев начал говорить о связях Гумилева с ПБО, поэт уже три дня находился под арестом! Но тогда остается неясным, на основании чего же был произведен сам арест! Документы, мотивирующие действия анонимных сотрудников ПетроЧК (подписей на бланке ордера № 1071 нет) в материалах "Дела Гумилева", дошедших до наших дней, отсутствуют.
Но они были!
9 февраля 1968 года П. Н. Лукницкий, хлопотавший (безуспешно) о реабилитации Гумилева, имел встречу с заместителем Генерального прокурора М. П. Малеевым, о чем оставил краткую записку. В ходе беседы Лукницкий задал вопрос, не упоминаются ли в материалах "Дела № 214224" имена В. А. Павлова или С. А. Колбасьева "в числе тех, кто писал заявления на Н<иколая> С<тепановича>", и получил совершенно неожиданный ответ:
— Есть два заявления. Но имена — другие.
"Я не счел удобным спрашивать", — пишет Лукницкий[126].
По-видимому после этого разговора два листа с доносами, ставшими основанием для решения об аресте поэта, были из "Дела" просто изъяты…
И имена настоящих предателей Гумилева заслонила фигура несчастного Таганцева.
А между тем история с привлечением Гумилева к делу ПБО развивалась, как сейчас понятно, следующим образом.
Сведения о том, что великий поэт входит в число заговорщиков из "профессорской группы" ПБО, Я. С. Агранов получил не от В. Н. Таганцева, а из каких-то иных источников, вероятно, в самом конце июля — начале августа 1921 года. По крайней мере, уже 2 августа чекисты начали "отрабатывать" адреса и связи поэта[127]. Затем, в ночь с 3 на 4 августа, поэт был арестован и доставлен на Гороховую, а затем — на Шпалерную. В течение двух дней — 4 и 5 августа — шли обыски в квартире на Преображенской и в Доме Искусств, где были устроены засады[128], а параллельно — шла некая, не отраженная в имеющихся на настоящий момент в материалах "Дела № 214224", "работа" как с новым фигурантом, так и, очевидно, с двумя "секретными сотрудниками", стараниями которых данный фигурант и был уличен в контрреволюционной деятельности. И лишь 6 августа Агранов выложил всю добытую информацию Таганцеву, уличив его в нарушении взятого им обязательства "не утаивать ничего". Возможности для этого у него были самые широкие — вплоть до угрозы пытать жену и детей Таганцева прямо у него на глазах (по Петрограду ходили и такие слухи). По-видимому Владимир Николаевич был прижат к стенке — и начал давать показания, которые и стали основанием для дошедшего до нас варианта "Дела Гумилева".
Бог ему судья!
В отличие от В. Н. Таганцева, Гумилев в ходе всех допросов просто не назвал никаких реальных имен, кроме имен покойного Ю. П. Германа, самого Таганцева (с протоколом допроса которого, несомненно, был ознакомлен) и находящегося вне пределов досягаемости Б. Н. Башкирова-Верина. Даже Шведов (о судьбе которого Гумилев мог не знать) упоминается им только под псевдонимом (Вячеславский), настоящую же фамилию Гумилев явно "отводит", как незнакомую. На допросе 18 августа, говоря о тех, кого он обещал возглавить в случае восстания в Петрограде, Гумилев упомянул "кучку прохожих" и анонимных "бывших офицеров"[129]. На допросе 20-го он особо уточнил, что, говоря с Вячеславским "о группе лиц, могущих принять участие в восстании, имел в виду не кого-нибудь определенного, а просто человек десять встречных знакомых, из числа бывших офицеров, способных в свою очередь соорганизовать и повести за собой добровольцев <…> Фамилий лиц я назвать не могу; потому что не имел в виду никого в отдельности, а просто думал встретить в нужный момент подходящих по убеждению мужественных и решительных людей"[130]. И, наконец, на последнем, предсмертном допросе 23 августа 1921 года, когда, возможно, ему было предложено, говоря словами B. C. Высоцкого, "или-или", Гумилев заявил: "Никаких фамилий, могущих принести какую-нибудь пользу организации Таганцева путем установления между ними связей, я не знаю и потому назвать не могу"[131].
Поэтому-то о его деятельности в качестве "руководителя пятерки" (или — "восьмерки", по утверждению Одоевцевой), если таковая имела место, мы и не можем сказать ничего определенно достоверного. Ни в "Деле Гумилева", ни в расстрельном заключении ни о чем подобном речи нет. Г. В. Иванов писал, что после ареста поэта некоторые его знакомые, которых он считал (впрочем, не имея о том никаких конкретных сведений) участниками "гумилевской пятерки", "были очень напуганы". "Но испуг их был напрасным, — заключает Иванов. — Никто из них не был арестован, все благополучно здравствуют: имена их были известны только ему одному…"[132].
Мы сознательно стремились представить все возможные факты "конспиративной деятельности" Гумилева в 1920–1921 годах — и те, которые подтверждаются документально, и даже те, которые являются результатом гипотетической реконструкции, имеющей хоть какую-нибудь документальную основу Как нам кажется, основываясь на ныне известном круге источников, никакой другой информации, если не прибегать к совсем уж произвольным, фантастическим домыслам, к сказанному добавить нельзя.
Поэтому можно сделать вывод, что Гумилев, во-первых, действительно участвовал в реально имевшей место в Петрограде 1920–1921 годов антибольшевистской подпольной организации, именуемой ныне "таганцевским заговором".
Во-вторых, очевидно, что статус Гумилева в антибольшевистском сопротивлении 1920–1921 годов был объективно весьма скромным (это, с большой долей вероятности, можно отнести и ко всем участникам т. н. "профессорской группы" ПБО). Его конкретные действия в рамках общей деятельности организации (по крайней мере те действия, которые ныне доказуемы) носили разовый, эпизодический характер.
Иными словами, хотя Гумилев и считал в 1920–1921 годах возможной и необходимой для блага страны борьбу с коммунистическим режимом, — ни вождем, ни идеологом, ни даже активным участником антибольшевистского движения он не был.
Это, кстати, вполне соответствует его натуре, мало подходящей к работе профессионального подпольщика-конспиратора, неизбежно предполагающей в исполнителе некоторую долю цинизма и "нравственной эластичности". Таковым был даже Ю. П. Герман, которого В. Крейд справедливо считает наиболее близким по характеру к Гумилеву из всех "таганцевцев"[133]. Но и этот "конквистадор в панцире железном" в минуту откровенности вдруг обнаруживал малоприятную смесь бравады, мелодраматической истерии и какого-то болезненного нравственного декадентства в словах и поведении: