Только критика продолжала будировать. Она раздражала Бокля, постоянно и неделикатно говоря ему, что начатого им дела он не закончит никогда, что его невозможно кончить. Эта мысль о невозможности преследовала его самого, но он старался приободрить себя, говоря: «Они (господа критики) не знают, сколько материала собрано мной. На каждый новый том введения мне надо лишь по два года. Будет еще 10–12 томов. Неужели же я не проживу 20–25 лет?..»
Но последние страницы второго тома оказались лучшими, последними страницами его сочинения. В них дает он нам свое завещание.
«Детская и безграничная вера, – говорит он, – с которой некогда принималось учение о вмешательстве, сменилось теперь холодным и безжизненным признанием его, нисколько не похожим на энтузиазм прежних времен. Скоро и это исчезнет, и люди перестанут тревожиться призраками, созданными их же собственным невежеством. Наш век, быть может, не увидит этого освобождения, но как верно то, что ум человеческий идет вперед, так же верно и то, что наступит для него год освобождения. Быть может, он придет скорее, чем кто-либо думает, ибо мы идем вперед скоро и большими шагами. Знаменья времени всюду вокруг нас, и кто хочет читать – да читает. Письмена горят на стене; приговор произнесен, древнее царство суеверия должно пасть, владычество призраков, уже распадающееся, должно рухнуть и рассыпаться прахом; новая жизнь вдохнется в нестройную хаотическую массу и ясно покажет, что от начала создания ни в чем не было противоречия, разлада, беспорядков, перерывов, вмешательства, но что все совершающееся вокруг нас, до отдаленнейших пределов материальной вселенной, представляет только различные части единого целого, которое все проникнуто единым великим началом всеобщей и неуклонной правильности».
Смирение перед истиной, жажда овладеть ею, вера в ее победоносное пришествие, ее торжество, ее благо – вот смысл этих строк, вот завещание Бокля.
Воспоминания мистрис Гёз хорошо рисуют нам Бокля в обществе, поэтому и переходим к ним.
«Мы – я и муж – познакомились с Боклем в 1857 году. Еще задолго до этого нам восторженно говорил о нем мистер Капель, его друг, сообщивший между прочим, что Бокль пишет „Историю цивилизации“. Мистер Капель никогда не брал ни одной книги из нашей библиотеки, не посоветовавшись с Боклем, стоит ли читать ее. Когда я хвалила какого-нибудь автора, мистер Капель неуклонно замечал, что моя похвала преувеличена, так как мистер Бокль находит в авторе такие-то и такие недостатки. „Не пожелает ли мистер Гёз познакомиться с мистером Боклем?“ – спросил однажды Капель. Мистер Гёз скромно отклонил предложение, уверяя, что скромность не позволяет ему отнимать время у джентльмена, в библиотеке которого 22 тысячи книг, им прочитанных и проштудированных. Я очень обрадовалась отказу мужа, так как положительно ненавидела этого ужасного „мистера Бокля“, чье имя в устах мистера Капеля являлось как бы нарочно для того, чтобы противоречить мне. Бокль знает все – это я слышала много раз и не без злорадства спрашивала: что же он сделал? Поэтому мы были сильно удивлены, когда однажды вечером мистер Капель сказал нам: „Я передал моему другу Боклю ваше желание познакомиться с ним. Он рад видеть вас, если вы сделаете честь навестить его“. Делать нечего, мой муж отправился на Oxford Terace № 59 и, не застав Бокля дома, оставил свою карточку. Прошло несколько дней, и как-то утром мистер Капель снова является к нам сильно возбужденный. „Будете ли вы сегодня дома часов в шесть? – спросил он и прибавил торжественно: – Я приду к вам вместе с моим другом Боклем“. Согласно этому обещанию, я увидела „всезнающего“. В первое свидание разговор вертелся, главным образом, вокруг вопросов воспитания, и Бокль сильно нападал на систему обучения иностранным языкам. Он хотел, чтобы грамматика была отодвинута на задний план. Желая меня зарекомендовать своему знаменитому другу, мистер Капель заметил, что я занимаюсь минералогией. Бокль посоветовал мне не заниматься мелочами, утверждая, что женщине нечего увлекаться техническими и специальными подробностями, а достаточно общего взгляда на науку. Когда я сказала, что занимаюсь для того, чтобы помогать своему сыну, он вполне одобрил мою цель, прибавив, что „постоянное общение с образованной и развитой матерью – лучшая школа для детей“.
При следующем свидании я попросила у Бокля совета насчет чтения по истории; он сказал на это, что большинство читает слишком много и слишком мало думает, что при чтении надо делать как можно больше выписок и почаще их пересматривать. Он рекомендовал мне читать Лингарда не только потому, что это хороший писатель, но и потому еще, что мне, как ортодоксальной протестантке, было бы полезно ознакомиться с противоположной точкой зрения на предмет.
С первого же свидания я убедилась, что умственные дарования Бокля представляют из себя нечто из ряда вон выходящее. Но сам он показался мне холодным, нечувствительным человеком, для которого отдельный человек не значит ничего и чьи помыслы устремлены лишь на интересы массы, большинства. Мало-помалу, однако, я убедилась, что мое мнение далеко не справедливо. Я увидела, что в Бокле два человека: один – тот самый, который написал «Историю цивилизации» и всегда в своих рассуждениях становился на самую широкую и отвлеченную точку зрения, с которой счастье личности сравнительно с общим благом не значит ничего; другой – нежный и внимательный даже к детям, их маленьким радостям и горестям.
У Бокля было правило не делать в день больше одного визита. Придя в гости, он никогда не сидел больше двадцати минут, но за эти двадцать минут, при его словоохотливости, можно было узнать бездну полезного. Он часто спорил со мной, но никогда не раздражался. Напротив, спокойно сидя в кресле или на софе, он, ни разу не повышая голоса, разбивал мои аргументы шаг за шагом и, раз убедившись, что я поняла его, немедленно брал шляпу, грворил «good bye» и уходил своим крупным неторопливым шагом.
Прочтя первый том «Истории цивилизации», я была удивлена почти полным умолчанием об изящных искусствах. «Неужели же, – спросила я Бокля, – вы не признаете их влияния на цивилизацию?» «Нет, не признаю, – был ответ. – Время изящных искусств еще не пришло». Развивая свою мысль, Бокль заметил, что в ту эпоху, когда изящные искусства достигли высшего своего расцвета, люди едва-едва начинали изучать природу. Гении наших дней поглощены исследованием законов вселенной, и изящные искусства до тех пор будут стоять на заднем плане, пока научные задачи не найдут своего разрешения. Только тогда, а не раньше, великие дарования будут иметь достаточно свободного времени, чтобы заняться искусством.[9] Если бы Леонардо да Винчи, величайший гений своей эпохи, жил в наши дни, он был бы естествоиспытателем. Истинный поэт XIX века – Фарадей. Ведь чтобы быть поэтом, не надо писать стихов, нужно иметь дар творчества, проникновения, а Фарадей на самом деле владел им. Работа, лежащая перед разумом человеческим, грандиозна и увенчается, в конце концов, решением основного вопроса о духе и материи. Бокль верил, что этот вопрос разрешим.