Вот чудный куплет из байроновского “Дон Жуана” о Потемкине:
Тогда жил муж, по силе Геркулес,
Судьбою беспримерно отличенный.
Как метеор, блеснул он и исчез,
Внезапною болезнью пораженный,
Один в степи под куполом небес...
И этот человек, разоривший ради осуществления гигантских планов, внушенных колоссальным честолюбием, целую страну, затруднялся потерей сотен солдат при осуществлении начала своего громадного греческого проекта. Следует добавить, однако, для освещения характера Потемкина, богатого противоречиями, что и в тяжелые дни осады Очакова для развлечения скучавшего сатрапа в его главной квартире около роскошно убранной ставки гремел каждый вечер громадный оркестр под управлением Сарти, устраивались пиры и праздники – folle journee[7], тянувшиеся недели и месяцы.
Однако медлить долго было нельзя: в Петербурге недоброжелатели князя громко говорили о его промахах, и сама императрица высказывала неудовольствие. Потемкин должен был решиться на штурм Очакова – и он решился. Князь обещал солдатам всю добычу (даже пушки и казну), которая будет взята в крепости. После страшного кровопролития Очаков был взят 6 декабря 1788 года. Стоял лютый мороз, и, по преданию, кровь, лившаяся из ран, моментально застывала. Рассказывают, что Потемкин во все время штурма, решавшего судьбу его славы, сидел на батарее, подперши голову рукой и повторяя постоянно: “Господи, помилуй!” Грабеж и кровопролитие в городе продолжались три дня. Добыча была громадна. На долю Потемкина, между прочим, достался великолепный изумруд, величиной с куриное яйцо, который он подарил государыне.
Известие о взятии Очакова произвело потрясающее действие в Петербурге: враги Потемкина должны были прикусить языки, а императрица возликовала: ее надежды на “друга и ученика” оправдались – он пристыдил своих врагов! “За ушки взяв обеими руками”, – писала Екатерина Потемкину после получения известия о взятии Очакова, – “мысленно тебя целую, друг мой сердечный... Всем ты рты закрыл, и сим благополучным случаем доставляется тебе еще способ оказать великодушие слепо и ветрено тебя осуждающим!” Забыты были все огорчения, страшные жертвы, тысячи погибших солдат, и честь князя и его повелительницы была спасена.
После взятия Очакова князь, прожив некоторое время в Херсоне для распоряжений по части кораблестроения, отправился в Петербург. Вероятно, триумф Мария после победы над кимврами и тевтонами не был более великолепен, чем “светлейшего”.
В Петербурге готовились к пышным торжествам, ожидая князя. Последовали распоряжения об иллюминации в Царском Селе мраморных ворот, об украшении их арматурами и подписью из оды Петрова: “Ты с плеском внидешь в храм Софии!” Екатерина была уверена в дальнейших быстрых успехах Потемкина. “Он будет в нынешнем году в Царьграде”, – говорила она Храповицкому.
Царственная поэтесса к приезду князя написала стихи в честь покорителя Очакова:
О пали, пали – с звуком, с треском
Пешец и всадник, конь и флот!
И сам – со громким верных плеском —
Очаков – силы их оплот!
Расторглись крепки днесь заклепны,
Сам Буг и Днепр хвалу рекут.
Струи Днепра великолепны
Шумняе в море потекут.
Сохранилось много воспоминаний об этой поездке героя Очакова, рисующих как интересные бытовые черты того времени, так и то униженное поклонение, которое проявляли все в России по отношению к могущественному князю. В городах, в дни ожидания “светлейшего”, по целым суткам звонили в колокола, огромные толпы народа выходили далеко на дорогу для встречи его; все власти,с губернатора до мелких чиновников, затянутые в мундиры, трепетно ждали князя. А он, могущественный сатрап, проходил среди этой раззолоченной, склонявшейся перед ним толпы, небрежно, не говоря ни с кем ни слова и часто не отвечая даже кивком головы на подобострастные поклоны окружающих.
В воспоминаниях одного современника, видевшего в эту поездку князя в Харькове, рассказывается:
“На другой, по приезду, праздничный день ожидали князя в собор. Светлейший пришел уже после “Достойно” и остановился не на приготовленном для него седалище под балдахином, а с правой стороны амвона, посреди церкви; взглянул вверх, во все четыре конца. “Церковь недурна”, – сказал он вслух губернатору Кишенскому, вслед за тем одной рукой взял из кармана и нюхнул табаку, другой вынул что-то из другого кармана, бросил в рот и жевал; еще взглянул вверх; царские врата отворялись; повернулся в экипаж и уехал. Был он с ног до головы в таком виде: в бархатных широких сапогах, в венгерке, крытой малиновым бархатом с собольей опушкой, в большой шубе, крытой шелком, с белой шалью около шеи, с лицом, по-видимому, неумытым, белым и полным, но более болезненным, чем свежим, с растрепанными волосами на голове; показался мне Голиафом”.
“Голиаф” прибыл в Петербург 4 февраля 1789 года вечером, по иллюминированному пути от Царского Села до самой столицы, и занял свое обычное помещение в Эрмитаже. Екатерина, желая особенно почтить князя Таврического, предупредила его представление и сама первая посетила его. Не будем говорить о том, какие сцены тогда происходили в Петербурге и какое могущество представлял князь, заслонивший своей колоссальной фигурой мелкую придворную толпу. В честь “светлейшего” давали балы, и весь город перебывал у него с нижайшими поклонами. Еще раньше он получил за Очаков Георгия I степени, – отличие, дававшееся обыкновенно только высочайшим особам; но теперь на него вновь пролились неслыханные награды от благодарной императрицы.
Во всем была видна могучая рука Потемкина за это время пребывания его в Петербурге: в ходе дел с Швецией, Польшей и Пруссией. Его влияние на государыню и доверие последней к победоносному вождю выразились яснее всего в том факте, что Потемкину были поручены обе армии: украинская – Румянцева и екатеринославская, так что он явился полководцем всех военных сил на юге и юго-западе. Знаменитый и несправедливо обиженный Задунайский уехал в свою малороссийскую деревню.
Потемкин выехал из Петербурга 5 мая 1789 года. Он не предчувствовал, что это пребывание в столице являлось последним триумфом и что скоро его звезда должна была померкнуть. Но он уезжал как триумфатор, могущественный более чем когда-нибудь, сопровождаемый на пунктах своих остановок ласковыми, задушевными письмами императрицы, жалевшей о его нездоровье и надеявшейся на его дальнейшие подвиги, долженствовавшие возвестить всему миру о “Минерве” и ее достойном сподвижнике. Посылая ему, например, медали с его портретом, она писала: “Я в них любовалась как на образ твой, так и на дела того человека, в котором я никак не ошиблась, зная его усердие и рвение ко мне и к общему делу, совокупленно с отличными дарованиями души и сердца”.