Весной 1916 г. я снова заболела ревматизмом, чем была очень довольна, потому что меня взяли домой и в конце апреля увезли в Крым.
Меня провожали отец и мой крестный[201]. Ехали вчетвером, мама, Георгий Владимирович Кусов, художница Варвара Матвеевна Баруздина[202] и я. Варвара Матвеевна, «Матвеич», как мы ее называли, учила меня немного рисованию в Царском Селе, где мы были соседями[203].
Она познакомилась с мамой в Теософическом обществе[204], и у них, таких разных, нашлось много общего. Она была маленькой горбатой старушкой, но художницей во всем. Ее учитель и дядя, академик Чистяков[205], передал ей те же приемы и традиции, что и своим многочисленным и прославленным ученикам, как Репин, Врубель, Серов, Савинский[206] и другие. Несмотря на разницу возрастов, я тоже с ней дружила, мне нравились ее идеалистические рассуждения, ее рассказы об Италии и о дяде Павле Петровиче.
Мы приехали в Феодосию в первых числах мая, задержались там пару дней, пока нашли подходящую дачу в Коктебеле[207]. Куда и переехали на парной линейке[208] со всеми сундуками и чемоданами. Первые дни было пасмурно, купаться нельзя было, все показалось мне неярким и неинтересным. Горы там действительно были невысоки — там лишь начинается Крымский хребет. В сторону Феодосии — покрытые ковылем плоскогорья, к югу — скалистый Сюрю-Кая — Гора-пила, покрытая дубовым лесом, Святая гора и базальтовый Карадаг — нагромождение обломков, столбы лавы с обветрившимися кратерами.
Потом, исходив эти горы вдоль и поперек я полюбила их, но на первый взгляд место показалось мне мрачным и неуютным, хотя в садах было достаточно зелени.
Пляж местами был очень хорош, с тонкими песком и с гладким дном. Прибой выбрасывал множество камней причудливой формы и разнообразной окраски. Сначала я собирала только белые камушки и усыпала ими целую дорожку перед нашим балконом. Потом стала разбираться лучше, и к концу лета у меня была маленькая коллекция сердоликов и халцедонов.
Мы жили в доме поэта и художника Максимилиана Волошина[209]. Это был совсем особенный дом[210]. Он был населен почти исключительно петроградской и московской богемой. Было несколько поэтов, порядочно актеров, пара музыкантов[211]. В доме командовала мать Макса[212], энергичная, стриженая старуха с орлиным носом, властным голосом, ходившая в шароварах и курившая трубку. Сам Волошин, бородатый и кудрявый, походил на Зевса-Громовержца, боялся своей матери и на ее громкий зов: «Ма-а-акс», — отвечал тоненьким голосом: «Я сейчас, мамочка!», — и бежал вверх по лестнице. Он носил длинные хитоны и танцевал танец бабочки на крыше своего дома. У него была удобная двухэтажная мастерская с большой библиотекой и балконом. Рано утром можно было видеть, как Макс в одном купальном халате шел купаться[213].
Позже появлялись арбы с фруктами и овощами, к ним сбегались хозяйки, быстро раскупали черешни, недозрелые персики и зеленые огурцы. Приходили молочницы с желтым, пахнущим степными травами молоком.
Георгий Владимирович вставал, бежал окунуться в воду и принимался за хозяйство. Он зажигал спиртовку, варил кофе, жарил яичницу и накрывал на стол на балконе, завешенном татарскими тканями.
Дом был в 30 шагах от моря, и я, услышав запах кофе, вскакивала с постели, бежала купаться, растиралась мокрым песком и шла в дом раскрасневшаяся и довольная.
Выпив наскоро чего-нибудь, я набирала полную охапку черешен, шла на пляж до обеда. Проводила голышом часов пять-шесть, бесконечное число раз забиралась в воду, потом обваливалась в песке, лежала, пока он не высыхал и не обсыпался. После дождя с гор и холмов текли ручьи, и к морю намывало слой глины. Из этой глины, пока она была влажной, хорошо было лепить. Я лепила фавнов и нимф, а по вечерам в темноте влюбленные парочки, бродившие по берегу, принимали их за людей и уходили.
Обед нам приносили от Марии Павловны, толстой кухмистерши. Но мы не были довольны, и Георгий Владимирович дополнял наш стол своими произведениями.
Среди дачников Коктебеля были в тот год муж и жена Кедровы[214], профессора консерватории по классу пения, и их трое детей[215], с которыми я очень подружилась. Николай Николаевич Кедров организовал хоровое пение. На даче Павловых[216], где они жили, собиралась молодежь со всего Коктебеля и разучивала хором русские старинные песни, напр[имер] «Утенушка», «Аннушка-душечка», «Ай, да на горе лужок» и т. д. Спевки шли так успешно, что решено было дать спектакль собственными силами[217].
Среди коктебельцев было довольно много настоящих актеров, напр[имер] Олечка Бакланова[218], ныне звезда Голливуда, тогда маленькая артистка Московской студии; M-me Арцыбашева, артистка Незлобинского театра в Москве, жена писателя[219]; виолончелист Борисяк, певица Кернер, танцовщица Бибер и Кожухова[220], несколько пластичек и т. д. Но всех усерднее был Николай Николаевич Кедров, мастер на все руки, неутомимый и веселый. Его дочь Ирина, ныне блистательно разъезжающая по Европе в «Ballets russes» и самостоятельно, была тогда рыжей, веснущатой девчонкой, с тоненькой косичкой и полным отсутствием талии.
С появлением Ирины жизнь моя в Коктебеле приобрела особый интерес. Ирина своей восторженностью и живостью заразила меня. И с тех пор мы стали неразлучны. Я целые дни торчала на даче Павловых, ходила домой только обедать, ужинать и спать, но и то с большой неохотой. Случалось, что, попрощавшись на ночь с мамой, я делала вид, что ложусь спать, а сама, пользуясь тем, что моя комната имела отдельный выход, удирала обратно.
К концу лета в доме Павлова появилась для меня новая притягательная сила. Дело в том, что Ирина с самого приезда была влюблена в младшего Павлова — Лелю. Ей было 12 лет, а ему 16. Я, конечно, не забывала Арсения Федоровича, но увлечение Ирины из-за нашего постоянного сообщения передалось и мне. Сначала я только выслушивала ее признания и хвалебные гимны, стараясь себе представить, что должна чувствовать Ирина, но потом однажды обнаружила, что Леля Павлов мне нравится тоже.
Мы никогда не разговаривали — нам не о чем было говорить, но мы прекрасно знали, что единственное, что удерживает Лелю от общения с нами — наш юный возраст. Зато его брат Жак, на 3 года его старше, был нашим поверенным в этих делах — мы его не смущались, были вполне откровенны, и он платил нам тем же. У них была старая парусная лодка, называвшаяся «Ардавда»[221], на которой тайком от взрослых мы делали небольшие прогулки по морю. Во время этих прогулок, главным образом, по вечерам, без огней, и происходили наши душевные беседы. Не видя лиц друг друга, легко было говорить о чем угодно.