— Что с вами?
— Ах, милый Вертинский… Ведь это же моя юность танцует! Моя жизнь. Мои ушедшие годы! Все, что я умела и чего не смогла, я вложила в эту девочку. Всю себя. Понимаете? У меня больше ничего не осталось.
В антракте за кулисами она сидела в кресле и гладила свою ученицу по голове. А Таня Рябушинская, присев на полу, целовала ей руки.
Многое могла бы рассказать эта женщина из своего необыкновенного прошлого. По по вполне понятным причинам никто и никогда о нем не спрашивал, не смея касаться еще незаживших ран.
— Вы правы, милый! — как-то сказала она на одном из моих концертов. — «Надо жить — не надо вспоминать!»
И крепко сжала мне руку.
С Анной Павловой я встретился в «Эрмитаже». После ее спектакля в том же театре «Шан-з-Элизе» она приехала со своим менаджером ужинать.
— Я приеду к вам в «Эрмитаж», дорогой, — сказала она за кулисами, — чтобы удовлетворить мой духовный голод — послушать вас — и мой физический тоже, потому что я голодна: я ничего не ем в день спектакля.
Спектакль оставил у меня грустное впечатление. Правда, народу было множество и принимали ее восторженно, но аплодировали уже явно за прошлое. Павлова была не та. Как ни больно, как ни грустно, но все мы, смертные люди — актеры, имеем свои сроки. Наши таланты, столь яркие порой, с годами гаснут, увядают, отцветают, как цветы. В этом большая трагедия актера. Правда, одно всегда остается с актером до конца его карьеры — это его мастерство. По разве может мастерство, то есть рассудочность, техника, школа, заменить ушедший темперамент, вдохновение, взлет, восторг, интуицию?!
Актер — это вообще счастливое сочетание тех или иных данных и способностей. Актер — это аккорд. И если хоть одна нота в этом аккорде не звучит — аккорда нет и не может быть. Стало быть, нет и актера. Если бы у Шаляпина, например, был бы толстый живот и короткие ноги, он никогда не достиг бы той вершины славы, которая у него была. Актер должен быть по возможности совершенен. Во всяком случае он должен обладать максимумом сценических данных. Когда актер стареет, у него стареет большей частью тело. Душа же часто остается такой же юной и горячей, как в дни его расцвета.
Из божественного аккорда сценических сочетаний великой Анны Павловой выпало несколько очень незаметных нот. Прежде всего — внешность. Она постарела, как бы усохла, ее фигура потеряла воздушность, «надземность». Это уже была скорее аскетическая фигура монахини, чем танцовщицы. Ее усталое, переработавшееся тело актрисы потеряло свою эластичность, свою невесомость и только привычно отзывалось на все посылы его обладательницы. Она как бы показывала, как нужно танцевать, но не танцевала. Кроме того, окруженная танцовщицами и танцовщиками, случайно подобранными на месте, не срепетированными и чужими, она очень проигрывала от своего ансамбля.
Я смотрел на сцену и вдруг вспомнил о полуувядшей камелии, которая плыла мимо меня по течению Сены, окруженная мусором, щепками. Это было однажды вечером, когда я стоял на набережной и любовался закатом. Было какое-то трагическое сходство между артисткой и этим цветком.
Мы ужинали втроем и сперва говорили о модных танцах.
— Это увлечение собственной походкой, — сказала Павлова. — Я совершенно не понимаю их. И не умею их танцевать, — улыбаясь, добавила она. — А вы умеете? — неожиданно задала она вопрос.
Я умел и предложил ей потанцевать со мной. Мы выбрали танго и сошли на паркет. Она держалась прямо, по-балетному, и старательно повторяла мои движения. Внезапно я рассмеялся.
— Чего вы смеетесь? — улыбаясь, спросила она.
— Мне странно, что я учу Анну Павлову танцевать.
Она рассмеялась.
— Не правда ли, странно?..
Мы сели за стол и продолжали разговор. Говорили об Англии. Павлова рассказывала о своем доме в Лондоне, о своем парке, о пруде, о лебедях в нем, о газоне, который стригут два раза в неделю.
— Я мерзну в этой холодной и чужой стране, — тихо сказала она. — Все, не задумываясь, я отдала бы за маленькую дачку с нашей русской травой и березками где-нибудь под Москвой или Петроградом.
— Вы тоскуете по России? — тихо спросил я.
— Ужасно, мой друг, ужасно. До бессонницы, до слез, до головной боли, до отчаяния! Вот наслушалась вас, и опять — к своим англичанам. Вы меня надолго отравили вашими песнями. Но спасибо вам за них.
На другой день она уехала в Англию. Вскоре после этого пришло известие о ее смерти.
Однажды во время моих гастролей в Варшаве появились афиши Тамары Карсавиной. До этого я видел ее афиши в Берлине и в Вене, но она покидала эти города до моего приезда, и повидать ее я не успел. Немцы называли ее «Ди Карсавина». Так пишут имена только великих людей — имена, ставшие уже нарицательными.
В Варшаве на ее гастроли моментально были раскуплены все билеты. Приехала она с Петром Владимировым, знаменитым в свое время танцовщиком — партнером многих петербургских балетных звезд. И с ним, и с ней я был знаком еще по старому Петербургу, и наша встреча была особенно радостной.
Она была еще красива, но годы скитаний уже наложили следы на ее прекрасное лицо. Усталость чувствовалась в ее голосе и танцах. Я заметил это на первом же спектакле.
За кулисами, только что переодевшись в костюм «Умирающего лебедя», она встретила меня бурно и радостно:
— Ну, наконец, хоть одно родное лицо. Я так рада, милый, что вы здесь. Надоели мне чужие лица. Ни одного человека с Родины!..
Она взяла меня за руки и, заглядывая в глаза, быстро заговорила:
— После спектакля вместе будем ужинать? Вы не уйдете? Пожалуйста. Вспомним Питер. А? Как жили! А теперь — ничего. Все потеряли… Ну идите, уже звонок…
В маленьком «Европейском» ресторане, устланном красными пушистыми коврами, мы сидели в углу за пальмами — я, она и Владимиров — и говорили без умолку. О родных театрах, об актерах, о спектаклях, о живых и мертвых друзьях. Вереницы полузабытых лиц прошли у нас перед глазами.
Иногда она брала мою руку и держала ее, рассказывая о чем-нибудь нежном и дорогом для нас обоих, точно боясь, что я уйду, не дослушав ее рассказа.
Тихо потрескивали зажженные канделябры. Я нарочно выбрал такой «старомодный» и нешумный ресторан, чтобы никто не мешал нам разговаривать.
Где-то далеко, в конце зала, тихо звенели гавайские гитары.
Я тихонько напел ей стихи, на которые только что написал музыку:
Над розовым морем вставала луна…
Карсавина молчала. Слезы струились по ее лицу.
— Как вы думаете, Саша, вернемся мы когда-нибудь на Родину?
Получив уже два раза отказ на мои просьбы о возвращении, я не верил в него. Но мне не хотелось ее огорчать.