Одним словом, с Уилсоном куда как менее приятно было иметь дело, чем с Фицджеральдом, хотя Эдмунд — когда он этого хотел — тоже мог позабавить, правда, юмор его носил несколько язвительную окраску. Бледный, с тонкими чертами лица, непропорциональными по отношению к крупному торсу ногами, он не был полным, но выглядел несколько приземистым. Оранжевого цвета галстуки, которые он носил, шли к его светло-каштановым волосам. По университетскому городку он передвигался на английском велосипеде — довольно редкое зрелище в то время. Несмотря на спокойные и размеренные манеры, в кругу своих сотрудников он мог себе позволить разговаривать в повышенном тоне, и, если дискуссия принимала острый характер, он начинал часто моргать и от волнения заикаться.
В июне у Фицджеральда, наконец, состоялось долгожданное свидание с Джиневрой в Нью-Йорке. Они побывали на спектакле «Никого нет дома», пообедали в ресторане «Рицруф», а по пути домой, в Сент-Пол, он заехал к ней в Чикаго. Он продолжал думать о ней как о своей девушке, хотя, как она не преминула ему напомнить, они виделись всего лишь пятнадцать часов.
Июнь и август он провел на ранчо у Донахью в Вайоминге. Жизнь на свежем воздухе пришлась ему не по вкусу, но, чтобы не выглядеть маменькиным сынком, он разделял будни ковбоев, помогая им ухаживать за скотом. Однажды он даже напился, а в другой раз выиграл пятьдесят долларов в покер.
Иногда он получал весточку от Джиневры, которая проводила летние каникулы в штате Мэн. Правда, теперь это уже не были те длинные, полные душевных излияний письма, которые приходили зимой.
Фицджеральд вернулся в университет, как обычно, раньше, чтобы ликвидировать академическую задолженность. Первые недели сентября его натаскивал по начертательной геометрии маленький живой сеятель разумного Джонни Хан.
— Ну а сейчас, Фицджеральд, понимаете? — после третьего объяснения вопроса спрашивал Хан.
— Нет, мистер Хан, не понимаю, — отвечал Фицджеральд, всем своим добродушным видом давая понять безнадежность дальнейшего объяснения, и не обижая при этом ни Хана, ни себя, ни геометрию.
Он кое-как сдал «хвосты», и хотя у него осталось много условных зачетов, не позволявших ему сотрудничать в «Треугольнике», он пропадал там почти всю осень. Он был секретарем журнала и нес основную нагрузку, поскольку президент постоянно находился в разъездах с командой регбистов. Фицджеральд написал песен для музыкальной комедии «Дурной глаз», автором которой был Эдмунд Уилсон. Еще летом Уилсон дал ему рукопись, сопроводив ее словами: «Мне опротивело это либретто. Может быть, ты вдохнешь в него чуточку того юношеского пыла, что принес тебе столь заслуженную славу. Растущая желчность и цинизм моего зрелого возраста несколько мешают непосредственности сего творения».
Хотя Фицджеральду не разрешалось принимать участия в спектаклях, он как-то сфотографировался в костюме девушки-хористки, приспустив платье со своего ослепительно белого плечика и изобразив на лице пленительную улыбку. Фотография каким-то образом угодила в «Нью-Йорк таймс», и Фицджеральд получил даже несколько писем от поклонниц. Одна из девиц писала, что он очарователен при перевоплощении в женщину и, должно быть, еще более привлекателен в роли мужчины. Импресарио Чарлз Борнхопт обещал даже подыскать для него какую-нибудь пьесу на Бродвее.
В ту осень Фицджеральд посещал заседания «Кофейного клуба», группы старшекурсников, регулярно проводивших литературные диспуты. Главенствовал в клубе Джон Пил Бишоп, голос которого чаще других раздавался во время разгоравшихся в клубе споров. Фицджеральд же вносил в обсуждения, с восторгом принятый всеми, элемент задора и юмора. Хотя его литературный багаж был не столь увесист, как у Бишопа, он воспринимал прочитанное всем своим существом, и ему не терпелось поделиться с другими чувствами, переполнявшими его после общения с какой-нибудь понравившейся ему книгой. Ворвавшись в комнату, он с видом первооткрывателя выпаливал: «Я только что проглотил «Кузена Понса» и получил колоссальное удовольствие. Какая книга! Какой все-таки Бальзак великолепный писатель!»
Свои стихи и прозу Фицджеральд носил на отзыв Альфреду Нойзу[48] (тот преподавал в Принстоне с 1914 по 1923 год). При этом он уверял Нойза, что ощущает в себе способности писать или книги, которые найдут хороший сбыт, или книги, имеющие непреходящую ценность, и что он в раздумье, какой путь ему избрать. Нойз убеждал Фицджеральда, что, в конечном счете, он получит больше удовлетворения от создания книг непреходящей ценности. Фицджеральд делал вид, что не может разрешить эту дилемму. Позднее он шутил, что «счел за благо все-таки ухватиться за звонкую монету и отказаться от звонкой славы». Однако Нойз, отнюдь не производил на Фицджеральда большого впечатления. Когда мать Джона Бишопа как-то сказала, что она только что пила чай с поэтом Альфредом Нойзом, Фицджеральд, взглянув на нее с непроницаемым выражением лица, произнес: «О-о, разве он поэт?»
В начале третьего года обучения в университете Фицджеральд мог оглянуться назад и сделать вывод, что он кое-чего достиг. Юноша со Среднего Запада, окончивший никому не известную подготовительную школу, был принят в клуб, куда стремился попасть, а его сотрудничество в «Треугольнике» и, в меньшей степени, в «Тигре» и «Литературном журнале» снискало ему популярность. Он уже представлял себя следующим президентом «Треугольника» и даже лелеял надежду когда-нибудь быть избранным в святая святых — студенческий совет старших курсов.
Конечно, он понимал, что публикация одного рассказа в «Литературном журнале» или написанная для «Треугольника» песня, не шли ни в какое сравнение с голом, забитым в ворота противника в субботнем матче. Спорт, сводившийся в университете главным образом к регби, в котором в национальном масштабе доминировала «Большая тройка»,[49] по-прежнему оставался столбовой дорогой к непререкаемому авторитету среди старшекурсников. В ту пору тактика игры в регби строилась в основном на упорстве и силовых приемах. Головы игроков защищали маленькие, видавшие виды шлемы, а иные играли вообще с непокрытой головой. Хотя много говорилось об «открытой игре», под которой подразумевались пасы и обманные движения, тактика преимущественно сводилась к обыкновенным рывкам. Фицджеральд уже не проявлял такого энтузиазма к регби, как несколько лет назад, когда он играл сам, но прорывы Хоби Бейкера или «ломовика» Лоу по-прежнему вызывали у него восторг. Лоу с его ленивой, вразвалочку походкой остался в памяти Фицджеральда навсегда. Он не мог забыть, как тот головой в бинтах отбивал мяч от своих ворот. Фицджеральду нравилось создавать ореол романтики вокруг людей, подобных Лоу, наделяя их сверхъестественными качествами, коими те, как это все прекрасно знали, не обладали.