Капитал для премий за лучшие драматические произведения образовался по подписке. Она была разрешена в память пятидесятилетней годовщины смерти Грибоедова, и собранные около семи тысяч рублей составили капитал для выдачи “грибоедовской” премии.
Островский силой вещей становился во главе русского сценического искусства и русской драмы. Художественные и практические начинания непременно связывались с его именем, часто возникали при его непосредственном участии. Несомненно, такое исключительное положение он занял прежде всего благодаря своему литературному таланту, – но немалое значение имела и его личность.
Это был искренне добрый и в высшей степени деликатный человек. Едва ли не самой отрицательной чертой его характера являлась именно преувеличенная, пристрастная доброта. Он не просто любил дорогих ему людей, – он непременно идеализировал их, увлекался каким-то настойчиво длящимся увлечением. Симпатичный для него человек непременно был во всем безупречен, понравившийся ему актер обнаруживал всеобъемлющий талант. Так сообщает очевидец, и это свидетельство подтверждается всеми известными нам данными.
Вывести Островского из терпения даже самыми докучливыми и бессмысленными просьбами было очень трудно. Особенно много терпел он от молодых драматургических талантов. Они не давали ему покоя со своими пьесами, просили его советов, поправок, сотрудничества. И Островский умел щадить даже самолюбие бездарностей, тратил время и находчивость на беседы с ними, а нередко действительно вступал в литературную компанию с начинающим драматургом и отдавал свой труд и свое имя. Легко представить, с какой охотой и любовью он поощрял настоящие таланты. Поучительны, например, отношения с переводчицей А. Мысовской.
Переводчица вздумала переделать Снегурочку Островского в оперное либретто. Переделка вышла очень удачной, – но возникло сомнение, можно ли будет воспользоваться ее результатами без разрешения Островского. А. Мысовская написала драматургу, и между ними возникла переписка, дающая несколько любопытных черт для характеристики нашего писателя.
Островский, управлявший в то время московским театром, заваленный работой, бесконечными и разнообразными хлопотами, с надорванным здоровьем, обращает пристальное внимание на талантливую поэтессу. В его уме возникает целый план. Она прежде всего должна заняться драматической обработкой иностранных сказок. Эти переработки вырастут на сцене в увлекательные феерические зрелища, окончательно затмят оперетку и балет. Это будет прекрасным развлечением и для детей. Потом переводчице можно поручить Мольера: она переведет его стихотворные пьесы, а сам Островский – прозаические, – и все это можно роскошно издать. В заключение он желает лично видеть свою корреспондентку: “Мы с вами дописались до того, что пора уж и по душе поговорить”.
Письма Александра Николаевича неизменно полны задушевности, он беспрестанно впадает в искренний, откровенный тон, принимается дружески беседовать о всецело захвативших его заботах, пространно сообщает свои мечты и планы, делится с лично ему незнакомой корреспонденткой опасениями, сомнениями и многочисленными неотвязными тревогами о судьбе дорогого дела. И наконец, он готов сознаться, что, может быть, при личном свидании произвел на поэтессу-переводчицу неприятное или смутное впечатление: она захватила его в самый разгар непосильных, по его мнению, обязанностей, в глубоко трагическом положении, когда человек страстно стремится к заветной цели и чувствует невозможность достигнуть ее.
Так мог говорить только по природе своей добрый и душевный человек, каким всю жизнь оставался Островский.
Эта мягкость натуры нередко приносила ему самый ощутительный вред, гораздо более значительный, чем бесплодные поучительные беседы с бездарными драматургами, пристрастное покровительство излюбленным актерам.
Мы видели, как беспощадно относились к нему люди, заправлявшие русской казенной сценой. Не меньше терпел Островский и от издателей. Он обнаружил совершенную беспомощность в практических вопросах. Он прежде всего с трудом доходит до мысли, что следует издать отдельно свои пьесы. Он видит их успех, знает спрос публики, но затрудняется, как приняться за дело. Сначала у него является намерение быть самому издателем своих пьес, но вскоре он оставляет эту идею из страха запутаться в мелких и крупных расчетах по изданию. Ему даже становилось горько от сознания своей непрактичности.
“Верите ли, – писал он своему приятелю, – как мне иногда бывает прискорбно, что я так дурно веду свои денежные дела. Имея четверых детей, это непростительно. Некрасов несколько раз мне в глаза смеялся и называл меня бессребреником. Он говорил, что никто из литераторов не продает своих изданий так дешево, как я”.
И Островский боялся, как бы Некрасов не разгласил его слабость и не стал поощрять издателей еще больше прижимать его.
На этот раз опасения были напрасны. Некрасов без ведома Островского заботился о его интересах: издатель являлся подставным лицом, издание предпринимал сам Некрасов, негласно владевший книжным магазином.
Но такая удача выпадала на долю Островского только в исключительных случаях. Чаще он рисковал подвергнуться проделке вроде той, какая постигла его с издателем “Русского слова”, графом Кушелевым-Безбородко.
Собственно, сам издатель был ни при чем, – вся вина падала на его распорядителей и приказчиков. По словесному договору они имели право выпустить первое издание сочинений Островского в 1858 году числом три тысячи экземпляров. На самом деле было напечатано пять тысяч. Как же поступил Островский?
Ответ он дал сам в следующем признании: “Я мог тогда же остановить печатание лишних экземпляров, но не сделал этого из деликатности во избежание скандала. Граф предлагал мне запечатать своей печатью лишние книги, я и этого не сделал тоже из деликатности, желая показать ему полное доверие. Что же вышло? Если бы я тогда уничтожил экземпляры, я бы через два года (а теперь прошло почти четыре) имел право продать второе издание и был бы с деньгами, а теперь ни денег, ни возможности даже получить какие-либо сведения о своем добре. Если даже первое издание (т. е. 3000 экз.) еще не продано, то чем же я виноват? При небрежности продажу можно растянуть на десять лет. Мои дела теперь плохи. Не сыщется ли кто желающий издать третий том, я взял бы теперь дешево. На третий том наберется произведений и без Минина (Минин разойдется отдельным изданием). Тому, кто купил бы у меня третий том за две тысячи, я уступил бы издание Минина даром”.