— Николай Гаврилович имеет влияние на студентов, пусть найдутся из них триста охотников, нападут на Гатчину, захватят наследника и, имея его заложником, потребуют от царя конституции.
Николай Гаврилович невесело посмеивался в ответ на приставания заговорщиков. А прочитав прокламацию, которую выпустил от лица «Молодой России» московский кружок Заичневского, уже не на шутку рассердился.
Превосходно! Значит, существует Центральный революционный комитет, видать, располагающий огромными силами, раз он грозит всем, кто не присоединится к революции, что они будут рассматриваться как враги и «всеми способами» истребляться! Отлично! Самый распрекрасный способ действий — мистификация, преувеличиванье своих сил, да еще запугивание, угрозы вместо убеждения. Как соскучилась по нему Россия! Да такими аргументами можно лишь оттолкнуть колеблющееся общество! Тут каждый шаг обдумываешь, а являются люди — причем, наверное, хорошие, восторженные люди, из тех, кто бестрепетно всходит на эшафот, — и с самыми лучшими намерениями компрометируют дело.
Вот Салтыков осторожен, это действительно. Но что за этой осторожностью? А вдруг это начало попятного движения? Вот уж и «отдаленные идеалы» отступают на второй план. У Антоновича все просто; он сразу выпалит: ренегатство! Это, конечно, тоже не довод. Авторы письма не без основания указывают на вынужденную «скромность» своей программы:
«Мы имеем полный повод думать, что время, в которое мы живем, как нельзя более благоприятно для осуществления тех скромных целей, которые мы себе предположили» — то есть неблагоприятно для иных…
В свое время Николай Гаврилович подумывал о тактическом союзе со всеми противниками крепостничества: приветствовал «Русскую беседу» и успехи «Русского вестника», изъявлял удовлетворение, что журнал «Библиотека для чтения» перешел в руки Дружинина, хотя тот был яростным противником литературных взглядов Чернышевского.
«…спор возможен только об отвлеченных и потому туманных вопросах, — писал он тогда. — Как скоро речь переносится на твердую почву действительности… коренному разногласию нет места… все хотят одного и того же».
Это, конечно, похоже на программу «Русской правды», но ведь с тех пор, как он написал эти слова, прошло без малого шесть лет и глубокие трещины раскололи предполагавшийся союз.
На что уж, казалось, близкий человек — Герцен, но как жестоко разошлись они с покойным Добролюбовым, когда тот высмеял обличительные корреспонденции и рассказики, наводнившие русскую печать после «Губернских очерков» и изображавшие главным злом всего лишь нерадивых и корыстолюбивых чиновников! Пришлось ехать в Лондон, резко говорить с недавним кумиром Добролюбова и расстаться во многом несогласными. Любопытно, что сам Щедрин оказался на стороне «Современника» и написал очерк «Литераторы-обыватели», где с неслыханной резкостью определил возможный результат соединенных усилий мелкоплавающих обличителей: прежняя дырявая российская изнанка «заменится, хотя и неизящною, но зато несокрушимою подкладкой из арестантского холста».
«Извините меня, Корытников, — обращается он к своему герою-корреспонденту, — но мне кажется, что вы скользите по поверхности; вы только подозреваете, что есть где-то, в окрестностях ваших, болото, но где оно и какого оно свойства — это тайна, которую вам вряд ли суждено когда-нибудь проникнуть». Все герои обличительной литературы, которые казались ей ответчиками, в толковании Щедрина оказывались теми самыми производными персонажами, о которых в пословице сказано: «было бы болото, а черти будут».
А разве с одним Герценом развела жизнь за последнее время? Года два назад на заведенных у Чернышевского вечерах собиралось самое разнообразное общество: молодые и старые литераторы, ученые, профессора университета и военной академии, офицеры, врачи. А теперь «журфиксы» опустели, и жена очень этим огорчается.
Сам Щедрин недавно напечатал в «Современнике» очерк «К читателю», где требовал не раздавать рукопожатий направо и налево:
«Если поколение, к которому обращаются эти строки, хочет сделаться достойным своего призвания, пускай оно не пугается исключительности, пускай оно и в мыслях, и в выражениях, и в действиях соблюдает ту опрятность и даже брезгливость, которая одна может обеспечить действительный успех в будущем».
Разумеется, вряд ли Щедрин является единоличным творцом программы журнала; можно даже предположить, что места, которые противоречат его собственным очеркам, суть результат компромисса с Унковским или другим тверским либералом, пожиже, Головачевым, или прекраснодушным бывшим петрашевцем, поэтом Плещеевым.
Что ж, во всяком случае, Николай Гаврилович напишет Щедрину о своих сомнениях, а, может быть, даже встретится с ним, тем более что в редакции «Современника» лежит новый очерк его — «Каплуны», тоже вызывающий замечания.
Рядом с веселыми «каплунами настоящего», которые охотно мирятся с действительностью, в этом очерке возникают угрюмые «каплуны будущего». Они брезгливо взирают на современность, не дающую почвы для осуществления их «готовых идеалов»: прикосновенье к нынешней жизни, дескать, может только замарать честного человека; надо замкнуться в своих идеалах и жить будущим.
«Но ведь надо же понять, — восклицает автор, — что запереться — значит добровольно обречь себя на нравственное и политическое самоубийство, значит добровольно отказаться от всяких надежд на осуществление идеалов. Очевидно, что это плохая услуга даже тому делу, которому мы претендуем служить. Как бы ни было прекрасно будущее, но не сделается же оно само собой, но и оно должно быть результатом соединенных усилий».
В поисках жизненного дела Щедрин допускает даже «воровской образ» действий, разыгрывание «роли ложного друга» по отношению к торжествующему злу. И как ни приучен Чернышевский к всевозможным изворотам мысли в предвиденье цензурных препон, но на этот раз авторская мысль сама по себе не отличается четкостью и может дать повод для кривотолков.
«Мне кажется, что Вы придаете «Каплунам» смысл, которого они не имеют, — оборонялся Щедрин в ответном письме (29 апреля 1862 года). — Тут дело совсем не об уступках, а тем менее об уступках в сфере убеждений, а о необходимости действовать всеми возможными средствами, действовать настолько, насколько каждому отдельному лицу позволяют его силы и средства. Эту же самую мысль я провел в имеющейся у Вас программе предполагаемого нами журнала».
Чернышевский убедил-таки Щедрина сделать в «Каплунах» некоторые исправления, но потом очерк был запрещен цензурой.