Отметим теперь особенности этого идеализма.
Во-первых, он презирал рассудок и опыт. Иначе и быть не могло. Рассудок (Verstand) – что может он дать нам? Рассудку доступна грубая, эмпирическая (опытная) реальность; но доступна ли ему тайна – то общее единство жизни, которое составляет реальность сверхчувственную? Где, в чем духовная сущность мира? Доверьтесь рассудку и посмотрите, какую пеструю, лишенную внутренней связи картину нарисует он вам. Тут не только можно, но и должно растеряться. Он перечислит и, пожалуй, расклассифицирует вам десятки и сотни тысяч отдельных предметов, разделит их на классы и виды, подразделит на подвиды и классы; но проникнет ли он далее, за видимую и изменчивую оболочку вселенной, отыщет ли он общую идею, сущность, смысл жизни?… Никогда. Он может доставить много практических удобств, но разве в этом дело? Где та железная цепь мироздания, в которой и сам человек, и всякий предмет являлись бы необходимыми звеньями, плотно скованными с предыдущими и последующими? Где та высота, поднявшись на которую можно было бы единым взглядом, исполненным восторга (Гегель) или отвращения (Шопенгауэр), окинуть мироздание? Не рассудок, а разум возводит нас на эту высоту.
Во-вторых, идеалистическая философия возвышала духовную сторону нашей природы. Эта духовность была основным ее догматом. Для Фихте весь мир есть представление мыслящего “я”, для Гегеля самой драгоценной формулой была та, что “разум управляет миром и нет ничего, кроме деятельности разума”. Хорошо. Но каким же путем человек может вступить в общий ход мироздания, как может он принять участие в таинственном процессе, совершающемся перед его глазами? Только при помощи мысли, при помощи деятельности своего собственного разума, который есть частичка и лучшее воплощение разума абсолютного, мировой души, Абсолюта. С точки зрения Гегеля это было особенно ясно. Вы хотите быть счастливым? Вступите в мировой процесс, но вступите в него сознательно, через изучение философии, и созерцайте жизнь Всемирного духа, которая отражается и в вас. Пусть мысль, что вы частица бытия, воплощение единой, вечной, разумной идеи, наполняет ваше сердце гордостью, пусть стройная картина, рисуемая идеалистической философией, укажет вам на связь вашего личного крохотного бытия с бытием вселенной – и вы поймете наконец, что все существует лишь потому, что оно необходимо, что ничего другого не может и быть. Итак, человеческий рассудок и человеческая мысль – частицы абсолютного разума и абсолютной мысли, сам человек – атом, но прекраснейший атом вселенной, и своей красотой он обязан именно своему разуму, своей духовности.
В-третъих, идеалистическая философия, возвышая духовную природу человека, однако ровно ничего не говорила ему как личности. Это тоже одно из ее любопытнейших Stand' Punkt'ob, то есть исходных положений. У Фихте единственная деятельная роль в жизни принадлежит мыслящему “я”, но это “я” – не мы, не ваше, не человеческое даже, это всемирное и абсолютное “я”. Оно создает мир, наполняя его своими представлениями, оно одно только и живет в истинном смысле этого слова. Для Гегеля все есть понятие, одаренное силой мышления и диалектического саморазвития. Рассматривая его философию в ее целом, мы видим, что он совершенно игнорирует личное творческое начало в жизни. Все нужно, все полезно, все хорошо не потому что оно служит человеческому счастью, а потому, что оно служит самопознанию разума. Люди – средство; разум пользуется ими для своих целей и хитро эксплуатирует в свою пользу их страдания. Перед этим разумом в начале его исторического поприща открывается неизвестная таинственная страна – его собственное “я”, – которую он во что бы то ни стало должен изучить и исследовать. Но сам он в эту страну не идет, а отправляет туда людей, целые племена и народы. Исследовать таинственную область – дело нелегкое и опасное, это своего рода меотийское болото, где ничего не стоит затеряться среди лесов, непроходимых топей, трясин и так далее. Хитрый разум как будто знает это и употребляет на пользу себе человеческие страсти. Он возбуждает честолюбие, стремление к славе, все другие чувства, лишь бы побудить смертных к трудному и опасному путешествию. Какое ему дело до того, почему идет человек в эту опасную страну: из-за славы или от отчаяния? Важно одно – достижение цели, важно, чтобы любым путем смелые пионеры принесли весть, а перенесенные ими трудности – это исключительно их собственные проблемы. Не беда, если даже многие погибнут, – эти жертвы нужны для высшей цели. Человеческий смысл и слезы, радость и отчаяние, муки и счастье – все это (как и деятельность природы) простые стадии мысли Абсолюта. Абсолют мыслит – и в этом вся жизнь.
И подобной философией русские люди увлекались до самозабвения. Гегель был объявлен царем мысли. К нему, как к новому дельфийскому оракулу, обращались все мыслящие и чувствующие люди за решением всех своих сомнений и вопрошали его о том, “что есть истина”. К книге Гегеля подходили “со страхом и верою”, как выразился Огарев, и готовы были стоять перед нею на коленях, как говорил Грановский. “Есть вопросы, – писал последний, – на которые человек не может дать удовлетворительного ответа. Их не решает Гегель, но все, что доступно теперь знанию человека, и самое знание у него чудесно объяснено”. Изучение философии Шеллинга и Гегеля превратилось в настоящий культ. Философские системы не только передумывались, но и переживались. Ничтожные книжонки о Гегеле исправно “выписывались и зачитывались до дыр, до пятен в несколько дней”. Увлечение доходило до смешного: “всякое простое чувство выводилось в категорию”, все определялось “по субстанциям”, гуляли не для того, чтобы освежиться и отдохнуть, а чтобы “отдаться пантеистическому чувству единства с космосом”. (См. Мих. Бор…н. “Происхождение славянофильства”).
Чего же искали русские люди в системах немецкого идеализма? Двух вещей – примирения и света. То и другое было необходимо. Обиженный жизнью, окружающим формализмом, жестокостью человек искал инстинктивно и с отчаянием какого-нибудь примирения с действительностью. Слишком уж резко бросалось ему в глаза противоречие между чувством и фактом жизни, слишком ясно ощущал он свое жизненное одиночество. В философии Шеллинга он сливался с бытием, так как и природа есть видимый дух, а дух – невидимая природа; философия Гегеля – грандиозная попытка объединить все факты жизни посредством одной общей идеи – давала ему, по-видимому, возможность не какого-нибудь, а совсем хорошего, совсем разумного примирения с действительностью. В ней он находил программу для своей деятельности, она указывала ему на великое содержание жизни, успокаивала его тревожное личное чувство. Своей строгой научностью и удивительной логикой она подчиняла его мысль, своим грандиозным размахом она поражала его воображение. Осматриваясь вокруг, он видел пестрое сплетение случайностей, господство насилия и грубого произвола; его мысль, едва пробудившаяся после векового сна предков, настойчиво спрашивала себя “зачем и почему?” – и вдруг все эти “зачем и почему” оказались выясненными как нельзя лучше в глубокомысленных томах гегелевской философии. Что удивительного, если он с жадностью и со страстью набросился на них, становился перед ними на колени и с детским простодушием полагал, что все сказанное Георгом Вильгельмом Фридрихом Гегелем есть абсолютная истина? Ему надо было объяснить, что такое он сам, какая связь его с обществом и природой, и такое объяснение давалось. Его мысль становилась рабом строгой и вышколенной мысли Гегеля, его чувство смирялось перед картиной мироздания, в которой он – одно маленькое звено, его воображение не могло не увлечься величественной жизнью Абсолютного Разума.