1 Большому каналу – к Лидо.
Это – пульс, настоящий, народа, – эта песня на море, кидающаяся с барки на барку, горящая, как воздушный костер над струями каналов, не загасимое ничем – никаким суровым правительством, древнее и вечное веселье молодости, девичьей и юношеской любви. Шутка, брызжущая из фонтана радости жизни, остроумие, рожденное вековечным протестом, жаркой страстью ничему не подчиняться, вольно дышать, быть!
О чем думала моя спутница-немочка, что вспоминала? А я – я, увы, не участвовала в карнавальном весельи – я глядела, стараясь запомнить – чтоб рассказать – а сама, подрагивая как от ночного ветерка, от своего одиночества, от своих – это так много! тридцати двух лет – про себя считала часы до завтрашнего отхода поезда – поскорей во Флоренцию и в Рим – за каталогами и деньгами (Бог с ним, и с Форумом, когда он еще отдаляет Сорренто…).
(В катакомбах я, 17-ти лет, была – помню. Помню скелет, и над черепом – волна золотистых волос, остаток искусной прически; чудится мне – и гребень, высокий… Две тысячи лет! Почему в катакомбах, христианских – легла эта женщина, по прическе – вероятно знатная и нарядная, вся истлевшая, кроме головного убранства? Я долго стояла над ней, и мои 17 лет вспоминали «Боярина Оршу».)
В Сорренто, в Сорренто! Когда же я буду там? Как жесток этот медленный путь – к Горькому!»
Вот что еще писала я в Москву, в семью, где был оставлен мой 14-летний Андрюша: «В Венеции не видела ни одной лошади, ни одного автомобиля, ни трамвая. Ни одного велосипеда! Но есть тут и пешеходные улички, в сажень шириной. Кое-где дома, над узкими каналами соединены полумостиками, полугалереями. Ступени крылец сходят прямо в воду. К ним подъезжают гондолы. Самое удивительное, что я увожу отсюда – это зрелище св.Марка. Собор. В первый раз я испытала ощущение вечности. Может быть, это чувство – истории? Древности… Я стояла там всего минут пять: собор закрывали, уже гремели ключи. Сине-зеленая мозаика стен в сумраке была еще синее и зеленее. Пахло сыростью? Круглые своды, мгла, и гулкая тишина… Я стояла, дышала, слушала. Сердце билось. Это было какое-то приобщение к древности, к Востоку, и дыханью и весу истории… Но у меня совсем уже нет больше сил, после этих бессонных
ночей, и со скудным питанием этих дней. Уже начинается суета с чемоданами, вокзал оживляется. Снова борьба с жаждой! Последние гроши тают. Я должна дотянуть до Рима.
Не жалей меня, Маруся! Мне предстоит счастье свиданья с Горьким. Оно смоет все. Из Рима я помню – банальность его новых «европейских» улиц, жару, суету. Древний Рим я помню – с 17-ти лет. В усталости и тоске я спешила скорей в Сорренто».
Виадук, дымки поездов, с детства любимый вокзальный -паровозная гарь? – запах, столь слитый с криком уходящих поездов, что он уже почти и звук тоже, и поезд влетает в царство себе подобных – как впускают еще одного льва в львиную клетку зоосада: Неаполь!
Сердце сжато – и ширится, глаза навеки запоминают этот час, этот миг, это утро: от Неаполя до Сорренто пароходом часа два. Сжав ручку чемодана, стою. Да, совершенно как сон проскальзывает Неаполь: вокзал – пристань, такси. Пароход ходит в Сорренто раз в день. Сизая дымка жаркого утра, распускающегося в жару, как распускается роза! Неужели мне тридцать два года? Будто бы мне – двадцать…
И вот еще надо стоять и ходить, на палубе, сто двадцать минут, два часа!.. Почему я всегда знала – помнила -говорила, – что Средиземное море – зеленое? Синий круг маленьких волн, и над ним – голубой шар неба (нет -полшара! Нижнее – водяное полушарие) и посреди них на всех парах пароходного своего устройства, медленно, как по тарелке муха ползет, по синеве пароход… Мчится? Как измерить, как вспомнить, как воскресить эту текущую вереницу получасов небесной морской тиши, и палубной суеты, которыми моя жизнь, наконец, близится к Горькому? Может быть, мне – шестнадцать? Кто узнает, сколько сейчас лет?..
Крутые скалы, ярко-коричневые – цвет похож на те, на coted’ azur, cheneol’ esterel и что-то еще звалось (ускользает предыдущее слово d’or – золотое) в те 17 мои, когда так пахло мимозами! Крики, канаты, трап, люди, люди, – как быстро те, что сошли впереди, разбирают коляски, автомобили, с тревогой смотрю я. Но когда я сошла, все еще остается одна коляска. Ко мне подбегает небольшой человек, смуглый черноглазый. В котелке. Гид? «Villa Sorito, villa Sorito»1, – Вилла Сорито- вилла, где жил М. Горький.
' ‘ч?‘говорит он приветливо и берет у меня из руки чемодан, из другой – чемоданчик. Как любезно со стороны Горького -это уж и чрезмерно – он прислал мне коляску! Весело я вскакиваю в нее, спутник – «на облучок», рядом с кучером, и, кивая, что-то говорит мне по-итальянски, – непонятное. Но я знаю этих людей: гид, узнав, что я еду на виллу Сорито, примазался к кучеру – чтоб мне объяснять «1а bellapanorama»1 и затем взять с меня денег. Но как отделаться от него? Поздно, мы уже едем по маленькому городку. Ослепительно белая дорога, меловая. Кое-где пальмы. Плоские крыши. Зеленые жалюзи. Ох как жарко!.. Я знаю, что ехать нам долго, – Алексей Максимович живет у конца Сорренто, – и я сажусь поудобней, щурясь от солнца и стараясь увидеть и запомнить этот невозвратимый час. Но внезапно коляска наша с разлету останавливается у невысокого дома. Надпись: «Префектура».
Одним точным движением два карабинера, как заводные, становятся по оба бока коляски. Их форма та же, что в моем детстве в Нерви, – синяя с красным, и короткие пелерины, и треуголки. Кто-то схватывает мой багаж, и, следуя настойчиво-вежливому приглашению, ничего не понимая, схожу из коляски, не успев еще осмыслить, почему «Префектура», – я уж подымаюсь по лестнице.
Я одна, в пустой комнате. Багаж – унесен. Никого. Может быть, запах присутственных мест или эта внезапная тишина пустой комнаты? «Арестована…» – понимаю вдруг я. (Только теперь вспоминаю визит ко мне в римской гостинице, беседу на итало-французском? франко-итальянском? языке – о моей визе. Я там смеялась, убеждая гостя, что виза в порядке,! дана на три месяца, что я могу где хочу проживать в Италии, – он допытывался, настаивал: но в Риме я буду недолго? Я же еду к Massimo Gorki? Каким поездом я отъезжаю в Неаполь? Вечерним? Аччелерато? (ускоренным? Да, да, да…)
Ко мне входят. Просят следовать. Следую. Чувствую только одно: тревогу, что рукописи в маленьком чемоданчике не со мной! Что они русские… Непонятные работникам префектуры! А вдруг они их не отдадут и я не смогу прочесть
1 Прекрасную панораму (итал.).
Горькому ни сказок восточных, ни из романа о детях, ни начала романа «Музей».
Я стою у стола перед плотным, смуглым, средних лет человеком с большими глазами, черными. Высокие круглые брови. Он холодно-вежливо просит сесть. Долго и пристально рассматривает мои документы: огненный паспорт, итальянскую визу, итальянскую визитную карточку. Но говорить друг с другом – не можем: я не понимаю его итальянской речи, он не говорит по-французски. Приглашают переводчика. Он, видимо, вводит в заблуждение свое начальство: по-немецки – tedesco-он, увы, говорить не умеет, как я ни старалась ему помочь. Ведут еще кого-то… (И Горький не знает, что я – через несколько улиц от виллы Сорито!) Однако настоящей тревоги я не испытываю. Не упускаю и юмор: как ни перевертывает начальник и так и сяк пакет моих рукописей – кто ему их прочтет? Мне переводят на французский вопросы: кто я Горькому? Не sorella1 ему? Нет. Зачем я еду к нему? Потому что он П grande scrittore2 русский. А я тоже «scrittore», хоть и не «grande». Вот моя визитная карточка. «О чем вы собираетесь писать тут, в Италии?» -с трудом понимаю я. «О синем море, о красоте итальянской природы!» Я прямо смотрю в глаза. Улыбаюсь. Крыло горьковской славы надо мной. Я его гость. Его имя мне тут защита. Меня спрашивают строго, но вежливо. Отвечаю тоже вежливо, но более весело. (Юмор того, что под окном ругается и кричит мой кучер, ища своего пропавшего седока, говорит мне о скорой свободе.) Мне возвращают рукописи. Выносят мои чемоданы. Гора с плеч!