этого.
Постоянное его напоминание о себе дисциплинировало кур; только наиболее непослушная из них позволяла себе выбегать иногда сквозь щель в заборе на улицу, где у калитки росла одинокая берёза с толстым стволом без веток в нижней его части и спрятаться тут было негде, в чём необходимость могла наступить буквально сразу: открытое место тщательно просматривали сверху сапсан, коршун или иная хищная птица.
Нового со стороны обоих окон ничего особенного не происходило, а к тому, что происходило, я был равнодушен, тем более, что видеть там я ничего не мог. Зимой за окнами, из-за того, что преградой снегам служили черёмухи, практически не наметало сугробы. В сильные морозы стёкла раскрашивались серебристо-белыми разводами инея, переходившими на части рам, и отсветами с богатой, переливающейся цветовой гаммой, где преобладал фиолет. Отсветы казались подвижными и как бы плавающими в своих очаровательных сочетаниях; постоянно возникало нечто своеобразное и увлекающее.
Их разглядыванием с верха пе́чи возбуждалось желание найти в них некий скрытый смысл, надолго установленный повелением зимы и как бы слегка искрящийся, намекающий на что-то впереди, не только угрюмое, но и ласковое, светлое, что могло случиться снаружи, и это рождало чувство ожидания и надежды, так что сезонная грусть легко сменялась беззаботностью и даже весельем, когда помнилось лишь хорошее…
В стене, под прямым углом к той, где летом стоял мой топчан, было ещё одно окно – выходившее во двор и навстречу поднимавшемуся с востока солнцу. Ставень на нём не было, но зато был подоконник, занятый парой низкорослых цветов – чтобы не сильно загораживать свет.
Если подойти ближе к этому окну, вид открывался на часть огорода, бревенчатый и не мазаный сарай с буграми навоза возле него, собственно сам двор, с ко́злами для распилки на поленья доставляемого сюда и здесь подсыхавшего дровяного припаса, и – немного улицы, широкой и в течение дня в основном пустынной, от которой двор отделялся одной, продольной стенкой сарая, невзрачным забором из колючей проволоки и невзрачными же низкими жердевыми воротцами, а также входной калиткой в том углу двора, к которому подступали черёмуховые деревья.
Именно из этого окна мы увидели пришельца, приносившего призывную повестку на отца. В состоянии слабости и упадка сил я часто вспоминал это горестное для нас событие того вечера с грозовым дождём, хотя особо и не стремился подходить к стёклам, для чего надо было вставать, а при этом у меня начинала сильнее разбаливаться голова, так что за лучшее было оставаться на месте.
Там, в облоге, открывавшемся из окна, находилось, конечно, немало интересного, и я просто оставлял его рассматривание на последующее время, когда бы мог выходить из избы, зная, что в этом случае рассматривание будет намного результативнее и, значит, полезнее, несмотря на то, что многое там становилось мне известным уже раньше.
Теперь, глядя в ту сторону из-за стола, где я готовил уроки, я не стремился видеть через него внешнее; больше для меня значило относимое к сути интерьера; например, я находил значительной близость к окну иконки в невзрачном узком окладе, бывшей в избе единственной вещью ритуала вероисповедания.
Она размещалась в углу на примитивной подставке, и мать, когда она не так чтобы часто, обычно по вечерам, уже перед отходом ко сну, торопливо крестясь, становилась перед нею и здесь утешала себя тихою, недолгой и нехитрою молитвой, её исхудалая фигурка запечатлевалась на фоне того окна без ставень по-особенному угнетённой и трогательно близкой и всецело понятной мне, как будто бы за нею и теперь виделась мне та, зловеще мелькнувшая при грозе тень пришельца с призывной повесткой, постоянно очерняющая страдательные, искренние, доверительные обращения матери к богу, о котором она знала, конечно, очень мало, но просто почитала его из чувства солидарности со многими почитавшими его, кого она знала.
В го́рнице особую как для меня, так и для всех членов семьи значимость могли иметь расставляемые у стен деревянные, используемые как сиденья и – для возлежаний продолговатые лавки, а также ещё два предмета особо достойные, чтобы быть здесь упомянутыми: выдававшаяся от потолка и разделявшая его ровно надвое поперечная лага в виде только слегка проструганного и побеленного бревна, и – пол из нетолстых деревянных досок, изрядно иссохших, так что между ними образовались приличные щели, не крашеный, но достаточно гладкий.
От лаги вниз провисал ввёрнутый в неё крюк для подвешивания зыбки; это изогнутое приспособление, будучи привычным едва ли не в каждой сельской избе того времени, здесь, в нашем приюте, хотя и досталось нам, как и она в целом, от прежних обитателей, но должно было символизировать постоянное и как бы неизбежное прирастание численного состава семьи за счёт новорождённых.
Зыбки у нас не оказалось; она вероятно была где-то потеряна или забыта при переезде, почему я и подчёркивал, рассказывая об умершем при рождении нашем братике, что мать большей частью держала его на своих руках, а если укладывала, то на кровати, рядом с собой. Был ещё вариант его укладывания в так называемой ванне – простом корыте для стирки, выдолбленном из куска дерева, но то́, чем мы располагали, было слишком мелким, мало пригодным для размещения дитяти, и оно вовсе не предназначалось для подвешивания на крюк у потолка.
Никому не приходило в голову снять крюк с места, где он оставался хотя и без надобности, но – как напоминание, что кому-то он ещё может понадобиться, жизнь-то кругом, как она ни бедна и трудна, продолжается…
Что касалось дощатого пола, то по отношению к нему полагался особый уход. Тут спали сестра и нечасто приезжавший на побывку из райцентра самый старший наш брат, а также, в редких случаях, кто-нибудь из односельчан, если он из-за чего-то задерживался у нас допоздна, а снаружи сильно дождило или бушевала пурга, заметавшая проходы на улицах.
Зимой на полу устраивались разные нехитрые игры, вроде догонялок, когда, чтобы не дать прикоснуться к себе, убегавший норовил юркнуть под кровать, закружиться вместе с преследователем вокруг стола и даже запрыгнуть на при́печь и дальше на саму печь, и такие манипуляции неизбежно приводили к настоящему хаосу и гвалту, когда отдельные приёмы жарко оспаривались, но всем было весело до хохота, и несусветный тарарам, слышный с улицы, мог зазвать в избу другую детвору, чему никем не чинилось никаких препятствий, поскольку ходить по дощатой поверхности позволялось не только босиком, но и в обувке.
Мать находила возможность регулярно мыть пол в комнате, проскрёбывая доски ножом и обильно их смачивая мокрой тряпкой и вытирая выкрученной,