Дней через 5 мы тронулись в путь и без малейших затруднений добрались до Швейцарии, если не считать того, что в Берлин мы попали на другой день после выстрела Нобилинга, и все русские приятели Зунделевича и Клеменца были в тревоге, ожидая нашествия полиции. Ни на одну квартиру мы не могли зайти и провели несколько часов до поезда в каком то парке.
До обещанных гор пришлось пробыть в Женеве недели две, и тут понадобилось все имевшееся у меня упорство и самая энергичная зашита Клеменца, чтобы не дать втянуть себя в «фигурирование», предсказанное Брешковской. В то время почти все русские эмигранты становились анархистами и поддерживали тесные сношения с швейцарскими, итальянскими и отчасти французскими анархистами. Заранее предполагалось, что и я окажусь анархистской, и когда приеду за границу, то из моей внезапной, всеевропейской известности можно будет извлечь не мало пользы для дела анархии. Я в то время имела лишь смутное понятие как об анархии, так и об социал-демократии. Русская пресса не давала сведений о таких вещах, а попадавшие мне в руки заграничные издания давали слишком отрывочные. И вот на второй же или на третий день по приезде уже излагают такой план: парижские анархисты назначат день и час моего «приезда в Париж и приготовят там встречу, может собраться по меньшей мере несколько тысяч. Полиция может вмешаться, но арестовать меняли не дадут. Я отказалась самым решительным образом, но меня уверяли, что это необходимо и что я только потому и отказываюсь, что не знаю иностранной жизни. Клеменц сразу стал на мою сторону и защищал меня самым энергичным образом, но когда мы остались одни — стал защищать авторов плана.
— Я то вас довольно знаю, а нм невдомек, что вы ухитрились свою известность до зубовного скрежета возненавидеть. Сам по себе титан невинный и девять десятых, дай только им вашу знаменитость, согласились бы на него с удовольствием.
Когда с этим планом было покончено, возник другой. Я должна написать открытое письмо против немецких социал-демократов и хорошенько их отщелкать. Не помню уже, в какую именно газету предполагали послать письмо, но рассчитывали, что его станут перепечатывать и цитировать и оно широко распространится.
К этому плану Клеменц отнесся отрицательно не только из соображений о моих свойствах, но и по существу. Нельзя ругать партию, не имея об ней достаточного понятия. Я и без Клеменца, конечно, не согласилась бы писать о том, чего не знаю, и в Париж бы не поехала, но сопротивляться в одиночку целой компании было бы очень неприятно, а с ним я чувствовала себя под надежной защитой.
Отправились мы, наконец, в горы. Один эмигрант [189] поселился с своей семьей в горном шалэ над Сионом — маленьким городком в глубине долины Роны — и пригласил нас погостить. В эту пустынную местность не заглядывали иностранцы, наводняющие летом Швейцарию. К нескольким домикам, разбросанным по горе, не было даже искусственно проложенной дороги, а вела наезженная, вроде наших проселочных. А выше этих шалэ уже не было никаких жилищ, кроме построек для пастухов на высоких пастбищах. Это то и нравилось Клеменцу. Он в принцип возвел ходить лишь в такие горные места, которые уж упомянуты в путеводителе Бедекера», а, следовательно, не приспособлены для иностранцев и ими не посещаются.
К нам присоединился один молодой француз. Мальчишкой лет 16-ти он при разгроме коммуны бежал, от версальцев и с тех пор болтался в эмиграции. Во время своего прежнего пребывания в Швейцарии Клеменц обратил на него внимание, говорил с ним, старался приохотить к чтению, настаивал, чтобы ленивый парень работал, когда находилась работа. Воспитание шло не особенно успешно, лентяем он остался, но к Клеменцу привязался, как собака, и считал его умнейшим из людей. Вел он себя скромно, не претендовал, когда при нем говорили по русски, и настаивал, чтобы ему, как младшему, давали нести провизию.
Переночевавши в шалэ у Эльсница, мы на другой же день отправились в путь, расспросивши почтальона о ближайших вершинах и проходах.
Шли мы «вольно», без непреклонно установленного маршрута, несколько старались обыкновенно очутиться к восходу солнца на открытом восточном склоне и как можно выше. После восхода солнца ложились сдать прямо на траве, потом разыскивали покинутую пастушью хижину и варили там чай. Их не мало в этой местности. На каждом горном пастбище скот пасется недели две, а затем переходит на другое. Покинутое жилье пастухов остается не запертым, и никому не запрещено входить в него и разводить огонь на очаге, над которым висят на железных крюках большие черные котлы. Мы так и делали, и если находили около очага готовое топливо, то, уходя, оставляли на виду какую-нибудь монету в полной уверенности, что хозяева найдут ее в целости, так как воры не заходят в такую пустыню.
Мы, действительно, не встречали никого и могли бы не видеть ни одного человека, если бы не шли иной раз на звон колокольчиков на шеях коров, чтобы за несколько копеек получить от пастухов вволю сливок, а иногда и сыру, и, расспросив их об окрестных проходах, выбрать себе ближайшую экскурсию. Открыли мы даже один глетчер с большим синим «морем льда», тоже не упомянутый у Бедекера. Это было наиболее трудное путешествие, так как итти пришлось не по лугам, как прежде, а по камням, что неизмеримо труднее. Но мои спутники умели лазить по скалам, а у меня оказались к этому великолепные способности. Прошлявшись так дня три, мы спускались к Эльсницам, отдыхали дня два в цивилизованных условиях, запасались всем нужным и опять уходили.
Такова была материальная сторона этих своеобразных прогулок, но в чем была их главная прелесть, чем именно произвели они на меня неизгладимое впечатление, оставшееся на всю жизнь, я не сумею рассказать с художественной убедительностью, не буду, и пытаться, поэтому.
Но, конечно, не одна красота пейзажей действовала на меня так сильно. Мне уже не случалось впоследствии шляться по горам [190] в таких робинзоновских условиях, но я бывала, хотя и не часто, в таких местах, которым у Бедекера посвящено по целой странице. Это, разумеется, те именно пункты в горах, с которых открываются самые красивые виды, самые широкие панорамы гор. Их, прежде всего, обстраивают, отелями и всячески приспособляют для иностранцев. И красота открывающихся видов производила, конечно, сильнее впечатление, но совершенно иное. От созерцания этой красоты через 2–3 часа уже чувствуется утомление, как от продолжительного пребывания в картинной галерее или в театре, и хочется домой, на свобод, от отелей и иностранцев. А в тех пустынных, почти нетронутых людьми горах, которые не упомянуты у Бедекера, я почувствовала себя в каком-то другом мире, с каждым часом росло во мне интенсивное чувство свободы от всего, что давило на душу, от людей и, главное, от себя самое. Отступили куда-то все тяжелые мысли и нерешенные вопросы. Не то, чтобы я иначе взглянула на них: я просто отбросила на это время всякие мысли, — «потом, успеется», а пока отдавалась целиком впечатлениям этого иного мира: «точно на) луну попала», — приходило иной раз в голову.