Альфонс Дюшен и Дельво[93] тоже предстают перед моим умственным взором в уголке пивной — еще двое, которых уже нет в живых! Какая странная судьба у людей этого поколения! Их скосила смерть, когда им еще не было сорока лет. Дельво — парижанин, влюбленный в Париж, восхищенный его цветами и пороками, духовный сын Мерсье[94] и Ретифа де ла Бретонна,[95] чьи изысканные книги, пестрящие интересными подробностями и красочными наблюдениями, стали утехой знатоков и отрадой библиофилов. Альфонс Дюшен вел тогда горячий спор с Франциском Сарсе, который выступил на литературном поприще с задорным памфлетом «Меланхолики пивной», водрузив знамя Педагогического института против знамени богемы.
Именно в пивной Альфонс Дюшен и Дельво писали «Письма Юниуса», а таинственный посредник относил их каждую неделю в «Фигаро», на страницах которого они будоражили весь Париж. Вильмессан молился на таинственного Юниуса. Юниус был, несомненно, знатного происхождения. Все говорило об этом: стиль его писем, их высокомерный аристократический тон, пропитывавший их аромат дворянства и старинного предместья. Зато как же разгневался Вильмессан, когда маска спала и оказалось, что эти изысканные страницы писались изо дня в день двумя прилежными литераторами за столиком кабачка! Бедный Дельво, бедный Дюшен! Вильмессан им этого не простил.
Опускаю несколько имен — потребовался бы целый том, чтобы описать столик за столиком всю пивную. Вот стол мыслителей: они не разговаривают, не пишут — они думают. Мыслителями доверчиво восхищаются, их считают глубокими, как колодец, и этому нетрудно поверить при виде огромного количества пива, которое они поглощают… Лысые головы, ниспадающие на грудь бороды, запах дешевого табака, капустного супа и философии…
Немного дальше — блузы, береты, звериное рычание, перебранки, каламбуры — это художники, скульпторы, живописцы. И среди них тонкое, нежное лицо Александра Леклерка, чьи причудливые фрески на стенах кабачка Мулен-де-Пьер в Шатийоне были уничтожены пруссаками.
Александр Леклерк был найден впоследствии мертвым с петлей на шее: он повесился, сидя среди тесно обступивших его могил в верхней части Пер-Лашез, на том месте, откуда Бальзак показывает огромный Париж Растиньяку. В моих воспоминаниях о пивной Александр Леклерк всегда весел, поет пикардийские песнн, и эти народные мелодии, эти деревенские куплеты распространяют вокруг его столика волнующую поэзию хлебов и полей.
Да, я совсем забыл о женщинах! Ведь пивную посещали и женщины, бывшие натурщицы, красивые, слегка поблекшие. Странные лица, претенциозные фамилии, необычные прозвища, отдающие злачными местами: Титин де Баранси, Луиза Ножом-по-Сердцу. Своеобразные, на редкость утонченные, прошедшие через множество рук и сохранившие от каждой из своих многочисленных связей легкий налет учености. У них готовые мнения решительно обо всем. В зависимости от того, кто сегодня их любовник, они могут быть реалистами и романтиками, католичками и атеистками. Они и трогательны и смешны.
Несколько новеньких, совсем еще молодых, допущены в пивную ее грозным ареопагом, но большинство женщин здесь состарилось и получило в силу своего старшинства некое неоспоримое превосходство. В пивной можно встретить также вдов и любовниц покойных писателей и художников, занятых ныне воспитанием новичка, только что прибывшего из провинции. Все эти дамы скручивают или курят папиросы, над которыми вьются в сером тумане дыма и испарений тоненькие голубые струйки.
Стучат пивные кружки, бегают гарсоны, спорщики горячатся — крики, воздетые руки, растрепанные волосы, и среди этого содома, крича за двоих, жестикулируя за четверых, стоит на столике шут Дерош и, словно паря над морем голов, руководит оглушительным ярмарочным гамом, который заглушает порой его визгливый голос. Он очень забавен сейчас: вид вдохновенный, рубашка расстегнута, галстук съехал набок — настоящий побочный сын племянника Рамо!
Он каждый вечер приходит сюда, чтобы одурманиваться, опьяняться словами и пивом, чтобы завязать полезные знакомства, рассказать о своих литературных замыслах, чтобы лгать самому себе, чтобы позабыть о своем постылом доме, о невозможности сосредоточиться, о том, что ему уже не написать статьи вроде «Мускатного винограда». Конечно, в пивной встречались благородные души, возникали высокие порывы. Порой прекрасная стихотворная строчка или блестящий парадокс очищали воздух и, словно дуновение свежего ветра, рассеивали табачный дым. Но сколько Дерошей приходилось на одного талантливого человека! Сколько скучных, загубленных часов — на минуту творческого горения!
Зато какая тоска назавтра, какое горькое похмелье, какой упадок духа, какое отвращение к этому образу жизни при полном отсутствии сил, чтобы его изменить] Взгляните на Дероша: он уже не смеется, забавная гримаса сбежала с его лица — он подумал о подрастающих детях, о супруге, которая стареет и все больше опускается, о кнуте, колпаке, блузе, о костюме ломового извозчика, показавшемся оригинальным как-то на маскараде, когда она надела его впервые, а теперь вызывающем брезгливое чувство.
Когда такие мрачные мысли одолевали Дероша, он исчезал, отправлялся в провинцию вместе со своей странной семьей.
Продавец часов, комедийный актер в Одессе, понятой в Брюсселе, пособник шулера — кем только он не был! И каждый раз он возвращался в Париж — любое занятие ему вскоре надоедало.
Однажды в Булонском лесу он попытался повеситься, но сторожа вынули его из петли. Завсегдатаи пивной подняли его на смех, да он и сам говорил о своем злоключении с фальшивой улыбкой. Затем он снова решил покончить с собой и бросился в одну из жутких каменоломен, в одну из глубоких ям для добычи известняка и глины, еще сохранившихся возле парижских укреплений. Он пролежал там всю ночь с перебитыми ребрами, сломанными руками и ногами. Когда его подняли, он был еще жив.
— Теперь меня окрестят вечным неудачником, — сказал он.
Это были его последние слова. Два месяца он провел между жизнью и смертью, а затем скончался. Я никогда его не забуду.
В ту пору я еще не болел ревматизмом и работал половину года в своей лодке. Я выбрал для этого прелестный уголок в десяти милях от Парижа, если двигаться вверх по течению Сены, Сены провинциальной, луговой, девственной, заросшей камышом, ирисами и кувшинками, несущей перепутанные травы и корни, на которых плывут уставшие летать трясогузки. По берегам — поля и виноградники. То тут, то там зеленые островки: остров Каменщиков, Воробьиный остров, совсем маленький, словно охапка колючек и взъерошенных ветвей, — это и была моя излюбленная стоянка. Я пробирался на ялике среди камышей, и, когда затихало их мягкое шуршание и они стеной смыкались позади меня, прозрачная круглая заводь в тени старой ивы служила мне рабочим кабинетом, а скрещенные весла — письменным столом. Мне нравился запах реки, жужжание насекомых в зарослях, шелест листьев, трепетавших на ветру, нравилась таинственная нескончаемая возня, которая поднимается в природе вокруг безмолвного человека. Как много существ успокаивает, радует это безмолвие! Островок был гуще населен, чем Париж. Я слышал шорохи в траве, птичий гомон, хлопанье мокрых крыльев. Мое присутствие никого не стесняло — меня принимали за ствол старой ивы. Черные стрекозы, сверкнув на солнце, пролетали у меня под носом, голавли обдавали меня мириадами брызг, даже ласточки пили воду около моего весла.