Однако не ко всем идеям Прудона Бакунин относился критически. Было во взглядах французского философа и то, что привлекало его русского оппонента. К числу таких мыслей принадлежал и призыв Прудона «разбить скрижали старого завета», разрушить современные государственные формы.
Бакунину — выходцу из России, где царил беспросветный гнет и где власть монарха олицетворяла собой власть государственную, само государство казалось как бы искусственной и ни с каким классом не связанной надстройкой. Здесь сказалась известная неразвитость политического мировоззрения Бакунина, весьма неполное знакомство его и с русской жизнью. Годы, которые он провел на родине, были наполнены увлечением абстрактными теориями, не оставляющим места для глубокого изучения русской действительности. Единственным, что он вывез в Европу, было ощущение страшного гнета, давившего там все живое. Когда же под влиянием европейского революционного и демократического движения в нем стали созревать собственные взгляды и мысли его обратились к России и славянству, то багаж его представлений о родине оказался весьма незначительным. Крестьянские восстания (С. Разина и Е. Пугачева), потрясавшие ранее основы империи, да неверные представления о самой организации русского монархического строя — вот две посылки, из которых он уже тогда стал строить прогнозы возможной крестьянской революции и уничтожения самодержавного строя. Когда же мысль Бакунина дошла до определения будущих форм жизни, то тут под известным влиянием Прудона появилась идея федерации, прочно укоренившаяся в системе его взглядов.
Вот как довольно неопределенно формулировал Бакунин свое кредо весной 1845 года: «Все то, что освобождает людей, все то, что заставляет их сосредоточиваться, пробуждает в них начало собственной жизни, самобытной и действительно самостоятельной деятельности, все то, что дает им силу быть самими собою, — истинно; все остальное — ложно, свободоубийственно, нелепо. Освобождать человека — вот единственно законное и благодетельное влияние. Долой все религиозные и философские догмы! Они представляют сплошной обман. Истина это не теория, а факт, сама жизнь, это общение свободных и независимых людей, это — святое единение любви, вытекающей из таинственных и бесконечных глубин личной свободы» (т. III, стр. 246).
Форма, в которой выражена здесь мысль Бакунина, напоминает его обычные письма-проповеди родным. Но, во-первых, это и есть отрывок из письма к брату, во-вторых, терминология («святое единение любви» и т. д.) навеяна в какой-то мере тем чувством к Иоганне Пескантини, о котором сообщал Бакунин в том же письме.
Послание это кончается выпадом против христианства, призывом к «беспощадной борьбе с теми, кто против нас», и предупреждением брату: «Только ради бога будь осторожен, Павел!.. не болтайте по-пустому; научитесь хитрить у врагов ваших и бейте их собственным оружием…»
В первое время парижской жизни Бакунину представляется случай и в письмах к родным и в широкой прессе высказать некоторые свои политические воззрения.
Парижская «Судебная газета» в начале января 1845 года опубликовала указы русского правительства, лишающие всех прав и приговаривающие в случае возвращения к ссылке в Сибирь Бакунина и И. Головина.
Иван Гаврилович Головин не был представителем революционной эмиграции. Богатый помещик, служивший в России в министерстве иностранных дел, он остался за границей, обидевшись на министра Нессельроде. В Париже он издал две свои посредственные работы по политической экономии и книгу «Рассуждения о Петре Великом» (1843), представлявшую собой опровержение книги Кюстина «Россия в 1839 году». И хотя последнее произведение было лишь апологией Петра, Николаю I все это не понравилось. Он приказал Головину вернуться, тот отказался. Тогда-то последовал указ Сената и Государственного совета, лишающий его чинов и дворянства и приговаривающий в случае возвращения в Россию к ссылке в Сибирь, в каторжные работы.
В той же «Судебной газете» Головин опубликовал свое письмо в редакцию, в котором возмущался нарушением царем прав российского дворянства. В этих условиях Бакунин счел невозможным промолчать. 27 января в газете «Реформа» он выступил с резким опровержением аргументации Головина. Он рассказал французским читателям о мнимости так называемых прав дворянства перед царем. «Все эти привилегии являются сквернейшей иллюзией, ибо всякий дворянин, невзирая на свой чин, состояние и положение, может быть брошен в тюрьму, сослан в Сибирь или принужден нести службу по простому приказу императора» (т. III, стр. 240).
В резких чертах изображая самовластие царя, жалкое и ничтожное положение дворянства, особенно крупного, пресмыкающегося у подножья трона («В С.-Петербурге нет аристократов, а есть только холопы»), Бакунин пишет и о тех молодых силах, зарождающихся в России среди передовых представителей образованного общества. Но эти люди будут действовать на пользу родине «не потому, что они дворяне, а несмотря на то, что они дворяне».
Пишет он и о русском народе, в котором заключено все будущее России. Разрозненные, но весьма серьезные и все более учащающиеся бунты крестьян приводят его к выводу, что: «Быть может, недалек момент, когда все они сольются в великую революцию, и если правительство не поспешит освободить крестьян, то прольется много крови» (т. III, стр. 242).
С волнением читает в Москве Герцен слова Бакунина.
«Вот язык свободного человека, — записывает он в своем дневнике 2 марта 1845 года, — он дик нам, мы не привыкли к нему. Мы привыкли к аллегории, к смелому слову intra muros (между стен), и нас удивляет свободная речь русского так, как удивляет свет сидевшего в темной конуре».[96]
На статью в «Реформе» реагирует и польская эмиграция. Лидер аристократической партии Адам Чарторижский приглашает Бакунина к себе. Из Лондона он получает письмо с предложением выступить на очередном митинге (29 июля 1845 г.) в память пяти казненных декабристов. Этот митинг проводят поляки под лозунгом «За вашу и нашу свободу!». «Я, — пишет по этому поводу в „Исповеди“ Бакунин, — благодарил за братскую симпатию, а в Лондон не поехал, ибо не определил еще в своем уме то отношение, в котором я хоть и демократ, но все-таки русский, должен был стоять к польской эмиграции, да и западной публике вообще».[97]
Слова эти, возможно, были правдивыми. Несмотря на явные симпатии к полякам, пробужденные еще в период бесед с Лелевелем, несмотря на вполне определенные демократические позиции, он все еще не выработал своей собственной тактики в славянском вопросе. Последующие события помогли ему определить свою линию борьбы как в польском, так и во всем славянском движении.