Таким образом, для того, чтобы стать, условно выражаясь, членом Ломоносовского клуба, мало быть очень эрудированным человеком. Надо, чтобы чья-то эрудиция была упорядоченной, чтобы в ней просматривались «чудеса согласия», «согласный строй причин» реального мира, чему в сознании эрудита должен соответствовать «сцепляющийся ряд» «единодушного легиона доводов». С этой точки зрения, например, Ф. И. Шаляпин имеет все права на действительное членство в Ломоносовском клубе не потому, что, помимо выдающегося певческого дара, обладал талантами прозаика и рисовальщика, а потому, что не считал готовой ту или иную свою вокальную партию до тех пор, пока не выучивал всю партитуру (остальные роли, партию хора и каждого инструмента в оркестре). Пел ли Шаляпин Бориса или Фарлафа, Филиппа или Галицкого, он держал в голове весь спектакль. Его претензии к партнерам, хористам и оркестру околотеатральная публика и пресса склонны были объяснять его невыдержанностью, зазнайством и т. п. На самом же деле это были конфликты универсала со специалистами. За полтораста лет до него не так ли воевал со специалистами в стенах Академии и Ломоносов? А вот, допустим, В. Я. Брюсов, с этой же точки зрения, не более чем член-корреспондент в Ломоносовском сообществе, несмотря на то, что был редким эрудитом, и «жажда познания сжигала» его, как он сам признавался.
Но ведь «многочисленные Ломоносовы» из Ломоносовского университета (не Московского университета, а того, о котором говорил А. С. Пушкин) «произошли» не только в верхних этажах нации. Ведь и в так называемой низовой национальной культуре ломоносовский пласт не истощился со временем. Русская литература чутко отразила это. Некрасовские мужики уходят из дома от баб и малых ребят скитаться по Руси до тех пор, пока не ответят на вопрос, который поразил их посреди их каждодневных дел, ибо до тех самых пор (они-то себя знают!) не будет им покоя. Лесковский Косой Левша — тоже на свой манер Ломоносов, но не только потому, что гений в своем деле (если бы только это было в нем интересно, то его надо было бы уподобить самородкам «инструментального художества» И. И. Беляеву или Ф. Н. Тирютину), а потому, что перед смертью просит передать царю, чтобы в армии перестали ружья кирпичом чистить, ибо, в отличие от английских ружей, «не дай Бог войны, наши стрелять не годятся». Вот где истинно ломоносовская черта! Забытый всеми, когда в нем отпала нужда, умирая, он держит в голове и в сердце заботу о судьбе всего громадного государства: чем не ломоносовский план беседы с Екатериной? А ведь потом будут платоновский машинист Мальцев, умеющий «в прекрасном и яростном мире» в одном взгляде вместить воробья на откосе и молнию в небе, которая его ослепляет, будут крестьяне, живущие впроголодь на «родине электричества» и мечтающие о всечеловеческом счастье. А шукшинские «чудики»! Окружающие о них судят, как великий князь Павел Петрович о Ломоносове. Но и им, подобно героям Н. А. Некрасова, Н. С. Лескова, А. П. Платонова, не будет покоя, пока они не решат свои вопросы, впрочем, касающиеся опять-таки других людей (и насмешников тоже), государства, человечества. И они решают: шофер обмеривает заброшенный храм, чтобы поделиться секретом «золотого сечения» с современниками; слесарь дискутирует о вере со священником; другой покупает микроскоп, чтобы утолить свою любознательность, а заодно и проверить, правду ли говорит наука; третий сочиняет конституцию для всей страны...
После Петра I русский универсализм необходимо должен был вобрать в себя государственное качество. Если XIV век в европейской истории был за Италией, XV–XVI века — за Испанией и Португалией, XVI–XVII века — за Англией, Францией и Голландией, то в XVIII веке восходит звезда России. Вся Западная Европа взбудоражена этим восхождением. Сначала глухая настороженность и опаска, потом приглядывание, а потом — европейцы потянулись в Россию. Оказавшись в огромной и чуждой стране, где все было разрушено и переворочено, они должны были четко уяснить для себя, на чем они собираются строить выгоду, ради которой приехали, на каких делах — способствующих дальнейшему разрушению либо воссозданию из разрозненных частей новой России. Собственно, тот же вопрос стоял и перед русскими. От ответа па него зависело, чего стоит каждый человек в отдельности.
Вот в какую пору свершался ломоносовский уход из отчего дома: «Отрок! оставь рыбака. Мрежи иные тебя ожидают, иные заботы». Ломоносов стал живым отрицанием разрушительных культурных последствий петровских реформ и оправданием всего плодотворного, что они в себе потенциально содержали. Поставив Ломоносова между Петром I и Екатериной II, А. С. Пушкин тем самым утверждал, что ни среди царей, ни среди государственных деятелей, а уж тем более писателей не было в ту пору человека, который бы имел столь же глубокое и ответственное понятие о судьбах страны и народа. Ломоносов напомнил подданным об их обязанностях перед властью, а власти — перед каждым человеком. Будучи крупнейшим государственным умом эпохи, Ломоносов одним из первых увидел в бюрократии, которая стала неизбежным «привеском» петровских реформ, страшную античеловеческую, антигосударственную и антикультурную силу. Всякий, кто умножал эту силу или даже просто подчинялся ей (будь то иностранец или соотечественник — неважно), становился личным врагом Ломоносова...
Сын своего столетия, глубоко проникший в его противоречивую сущность, свидетель и участник коренного переворота в русских умах, гений созидательный, нацеленный на преодоление разрушений, сопутствующих любому перевороту, гений всеобъемлющий, умеющий прозреть в ныне разрозненных частях грядущее единство, Ломоносов-поэт, как никто из его современников, был подготовлен к воспеванию того «священного ужаса», которым, по его же слову, сопровождается постижение великих идей, определяющих судьбы народов. Образ пророка, стоящего посреди переворотившегося мира, внимающего голосу Истины и потрясающего людские души ее словом, — важнейший в его поэзии:
О коль мечтания противны
Объемлют совокупно ум!
Доброты вижу здесь предивны!
Там — пламень, звук, и вопль, и шум!
Здесь — полдень милости и лето,
Щедротой общество нагрето;
Там — смертну хлябь разинул ад!
Но промысл мрак сей разгоняет
И волны в мыслях укрочает:
Отверзся в славе Божий град.
Ефир, земля и преисподня
Зиждителя со страхом ждут!
Я вижу отрока Господня;
Приемлюща небесный суд.
В старину отроками господними называли пророков. Впрочем, все пророческое относится к области наития, стихии. Недаром же Ф. И. Тютчев писал о «пророчески-неясных снах» «вещей души». Что до Ломоносова, то он не мог удовлетвориться стихией, он должен был подчинить ее себе, а для этого ему надо было как раз ясным взором «охватить совокупность всех вещей, чтобы нигде не встретилось противопоказаний». Вот почему ломоносовский пророк всегда пытался в четких понятиях осмыслить свои смутные догадки и прозрения, дать разумное истолкование грандиозным видениям, столь часто посещавшим его.