Пожалуй, самым сильным достижением Вяземского этих лет стал цикл «Хандра с проблесками», написанный во время очередного обострения бессонниц. Рядом с жалобами «страдающей тени» («Пью по ночам хлорал запоем…», «И жизнь, и жизни все явленья…», «Чувств одичалых и суровых…», «Я — прозябаемого царства…») и раздраженной «Загадкой» в нем — несколько «проблесков»: безыскусно-задумчивое «Уж падают желтые листья…» (вариация на тему карамзинской «Осени» 1789 года), проникнутое смирением «Вхожу с надеждою и трепетом в Твой храм…», светлое «Жизнь коротка: но в ней не все же скоротечно…» и великолепный «Цветок», аллюзия на одноименные стихи Жуковского и Пушкина.
Все это писалось Вяземским не для печати. В 60-х его имя еще довольно часто появлялось на страницах российской прессы, но с наступлением нового десятилетия новые публикации князя на родине можно было уже пересчитать по пальцам. Охотно печатал Вяземского разве что его внучатый племянник князь В.П. Мещерский, издатель газеты «Гражданин». Последняя большая подборка поэта (20 стихотворений) появилась 9 апреля 1874 года в альманахе «Складчина», изданном в пользу голодающих Самарской губернии, — там «Крымские фотографии» Вяземского соседствовали с произведениями Достоевского, Некрасова, Гончарова и Майкова. Читателями этих стихов в лучшем случае были такие же старики, как сам поэт. «Какой же вы могучий, свежий и юный, дорогой наш князь Петр Андреевич! — писал ему через две недели после выхода альманаха 74-летний Погодин. — Сейчас только прочел ваши стихи в «Складчине». Редкий праздник в наше глухонемое время». В 1875 году в России было опубликовано пять стихотворений Вяземского (все в «Гражданине»), в 1876 и 1877 годах — по одному. На этом фоне западные публикации Вяземского выглядели даже более солидно: в 1875-м — сборник стихотворений в переводе на французский (Майнц), в 1876-м — еще один (Штутгарт). Летом 1877 года Вяземский задумал издать в Германии книгу под названием «Хандра с проблесками», но этот замысел не был осуществлен.
Начиная с июля 1876 года пристальное внимание Вяземского привлекал к себе так называемый «славянский вопрос»: вспыхнула война между Сербией и Турцией, и Россию в короткий срок охватила настоящая истерия патриотизма — сотни, тысячи добровольцев горели желанием помочь братьям по вере… Это ужасно раздражало Вяземского. Война из-за разности религий для него была полным анахронизмом. Разве турки виноваты в том, что Бог сотворил их магометанами? Да и сербы хороши: в их христианстве ничего христианского нет, одна кровожадность и желание смерти врагу… «Главная погрешность, главное недоразумение наше, что мы считаем себя более славянами, чем русскими, — писал князь П.И. Бартеневу. — Русская кровь у нас на заднем плане, а впереди — славянолюбие… Лучше иметь для нас сбоку слабую Турцию, старую, дряхлую, нежели молодую, сильную, демократическую Славянию, которая будет нас опасаться, но любить не будет. И когда были нам в пользу славяне? Россия для них — дойная корова, и только. А мы даем доить себя, и до крови». Раздражение Вяземского выплеснулось не только в этом большом письме, но и в письмах к невестке, и в нескольких эпиграммах, где предлагалось турок «отправить к черту, / Но с тем, чтоб и от всех отделаться славян», и в огромном незавершенном стихотворении «Весна 1877 года (Во время прогулки пешком)».
Как обычно, когда Вяземского что-то задевало за живое, он мог обсуждать эту тему бесконечно — и в стихах, и в прозе, и вслух. Всеобщий политический «запой» в России злил его до такой степени, что даже сына, приехавшего в гости, он перво-наперво допрашивал: не черняевец ли он?.. (Главнокомандующего сербской армией генерала Черняева князь заочно терпеть не мог.) «Не черняевец», — улыбался Павел Петрович. «Ну, слава Богу, — ворчал Вяземский, — нет повода таскать друг друга за волосы…»
Престарелый князь, опасавшийся того, что освобожденные Россией славяне не станут ее союзниками, оказался гораздо прозорливее упоенных войной соотечественников. Современный исследователь (В. Виноградов. Балканская политика императорской России) комментирует: «Многое из мрачного предсказания П.А. Вяземского сбылось: сербская династия Обреновичей притулилась к Вене; Румыния вошла в направленный против России Тройственный союз Германии, Австро-Венгрии и Италии; отношения с новорожденной Болгарией испортились настолько, что были прерваны на дипломатическом уровне».
Война 1877—1878 годов стала последним политическим событием, которое вызвало горячий, пусть и неофициальный уже, отклик Вяземского. Газеты и журналы, печатавшие сообщения с фронта, составляли в последнее время основной круг чтения старого князя. Интересовали его также мемуары и переписка государственных деятелей XVIII столетия. К современной же словесности он охладел почти совершенно. «Для меня нынешняя литературщина не существует, — писал он. — Есть три-четыре исключения, принадлежащие все-таки не нынешнему, а старому времени. Кому же говорить не в бровь, а в глаз правду, как не старику независимому… Бог сделал меня не злоязычным, а махонько остроязычным: вот и острю… О будущем, о суде потомства мало думаю, на настоящее плюю. Вот и вся сказка недолга. Я уже не от мира сего. Русскому, и в моем положении, жить в Гомбурге не есть жить: это то же, что покойник в гробу».
* * *
В последние годы Вяземский сильно одряхлел. Еще в июне 1875-го он выглядел вполне респектабельно: снимок знаменитого фотографа Левицкого сохранил для нас облик щегольски одетого, спокойно задумавшегося поэта, светского старика, которому при всем желании больше шестидесяти пяти не дашь. А буквально через два года — ссутулившийся старичок, одетый в клетчатый халат, сидит за письменным столом с гусиным пером в руках (стальными перьями он пользоваться так и не привык, хотя пытался научиться). В пальцах левой руки зажат окурок сигары. Корзина для бумаг, стоящая под столом, наполовину полна. Лицо маленькое, усохшее, без всякого выражения. Вяземский смотрит куда-то вбок, и по этому отсутствующему взгляду, по тому, как он неуютно сидит на самом краешке кресла, чувствуется, что это все — маскарад для фотографического аппарата.
«Может быть, менее прежнего страдаю и не так постоянно, но скакать от радости не к чему, — описывал он свое состояние С.И. Пономареву. — Вы жалуетесь на уши: глохну и я. И у меня почти беспрерывно в голове бушует ветер, как в сыром бору. Ноги мои вообще не хороши. О глухоте и головном шуме, двух близнецах, советовался я с здешними врачами: они меня помучили, поковыряли в носу какими-то щипцами, но толку не было. Правда и то, что я живу чужой век, и надобно честь знать. Жаловаться права не имею. Все возможные сроки давности давно прошли».