— Меир, мой маленький Меир! Ты не узнаешь меня? Я твой отец… Ты делаешь мне больно… Ты убиваешь отца… У меня есть хлеб… и для тебя… для тебя тоже…
Он повалился на пол, всё еще сжимая в кулаке кусочек хлеба. Он хотел положить его в рот. Но противник бросился и отнял его. Старик еще что-то пробормотал, захрипел и умер при всеобщем безразличии. Сын обыскал его, схватил кусок и стал его пожирать. Но и он не преуспел. Его заметили двое и поспешили к нему. Присоединились и другие. Когда они отошли, рядом со мной остались два мертвеца — отец и сын. Мне было пятнадцать лет.
В нашем вагоне ехал друг отца, Меир Кац. В Буне он работал садовником и иногда приносил нам какие-нибудь овощи. Поскольку он питался чуть лучше других, то и заключение переносил легче. Благодаря относительному здоровью он был назначен старшим по вагону.
На третью ночь пути я внезапно проснулся, ощутив, что две руки сжимают мне горло. Я только успел крикнуть: «Отец!».
Только это слово. Я почувствовал, что задыхаюсь. Но отец проснулся и вцепился в нападавшего. Но он был слишком слаб, чтобы одолеть противника, и решил позвать Меира Каца.
— Иди сюда, скорее! Моего сына душат!
Через несколько секунд меня освободили. Я так и не узнал, почему тот человек хотел меня задушить.
А несколько дней спустя Меир Кац обратился к отцу:
— Шломо, я слабею. Я теряю силы. Я больше не выдержу…
— Не падай духом, — попытался ободрить его отец. — Надо сопротивляться! Ты должен верить в себя!
Но в ответ Меир Кац глухо простонал:
— Больше не могу, Шломо!.. Что мне делать?.. Больше не могу…
Отец взял его за руку. И Меир Кац, этот сильный мужчина, самый крепкий среди нас, заплакал. Он лишился сына во время первой селекции, но только теперь заплакал о нем. Только теперь он не выдержал. Он больше не мог. Силы иссякли.
В последний день пути задул ужасный ветер, а снегопад всё не прекращался. Мы почувствовали: приближается наш конец, настоящий конец. Мы не сможем долго выносить этот ледяной ветер, этот шквал.
Кто-то поднялся и крикнул:
— Нельзя сидеть в такую погоду! Мы околеем от холода! Давайте все встанем, будем двигаться…
Мы все встали. Плотнее закутались в свои отсыревшие одеяла. И постарались сделать несколько шагов, повернуться на месте.
Вдруг в вагоне раздался крик, вопль раненого зверя. Кто-то умер.
Другие — те, кто чувствовали, что вот-вот умрут, — повторили этот вопль. И казалось, что эти крики доносятся с того света. Вскоре кричали все. Жалобные стоны, вопли, крики отчаяния рвались сквозь ветер и снег.
Словно зараза, это передалось в другие вагоны. И одновременно раздались сотни воплей. Мы не знали, к кому обращен наш крик. Не знали, почему мы кричим. Это был предсмертный хрип целого эшелона людей, почувствовавших приближение конца. Мы все умрем здесь. Мы перешли все пределы. Ни у кого не осталось сил. А впереди еще долгая ночь.
Меир Кац стонал:
— Почему они не расстреляют нас прямо тут?
В тот же вечер мы прибыли на место назначения.
Стояла глубокая ночь. За нами пришла охрана. Мертвые остались в вагонах. Вышли только те, кто еще могли держаться на ногах.
Меир Кац остался в поезде. Последний день был самым смертоносным. Когда мы входили в этот вагон, нас было сто человек. А вышла из него дюжина. В том числе и мы с отцом.
Мы прибыли в Бухенвальд.
У ворот лагеря ждали эсэсовские офицеры. Нас пересчитали. Потом повели к сборному плацу. Приказания отдавались через громкоговорители: «Построиться по пять», «Разбиться на сотни», «Пять шагов вперед».
Я крепко сжимал руку отца. Давно знакомый страх: не потерять бы его.
Совсем рядом с нами торчала высокая труба крематория. Но на нас это уже не действовало. Мы ее едва замечали.
Один из старых заключенных Бухенвальда сказал нам, что сначала мы примем душ, а потом нас распределят по блокам. Мысль о горячем душе меня очень обрадовала. Отец молчал. Тяжело дыша, он стоял рядом.
— Папа, — сказал я, — еще чуть-чуть. Скоро можно будет лечь в кровать. Ты сможешь отдохнуть…
Он не ответил. Я сам до того устал, что его молчание меня не встревожило. Мне хотелось только одного: как можно скорее вымыться и лечь.
Но попасть в душ было нелегко. Туда поспешили сотни заключенных. Охранникам не удавалось навести порядок. Они раздавали удары направо и налево, но это не помогало. А те, у кого не было сил не только толкаться, но даже просто держаться на ногах, садились в снег. Отец хотел последовать их примеру. Он стонал:
— Больше не могу… Конец… Я здесь умру…
Он потянул меня к сугробу, из которого проступали очертания человеческих тел и торчали обрывки одеял.
— Оставь меня, — попросил он. — Я больше не могу… Пожалей меня… Я подожду здесь, когда можно будет войти в душ… Ты придешь за мной.
Я готов был плакать от ярости. Столько пережить, столько выстрадать, а теперь бросить отца здесь умереть? Теперь, когда можно принять горячий душ и лечь?
— Папа! — закричал я. — Папа! Встань! Сейчас же! Ты погубишь себя!..
И я схватил его за руку. Он продолжал стонать:
— Не кричи, сынок… Пожалей своего старого отца… Дай мне здесь отдохнуть… Немножко… Пожалуйста, я так устал… нет сил.
Он стал похож на ребенка: слабый, пугливый, беззащитный.
— Папа, — сказал я, — тебе нельзя здесь оставаться.
Я показал на лежавшие вокруг тела: они тоже хотели здесь отдохнуть.
— Вижу, сынок. Я их отлично вижу. Пускай поспят, сынок. Они так давно не смыкали глаз… Они обессилели… обессилели…
Его голос звучал ласково.
Я заорал, перекрикивая ветер:
— Они уже никогда не проснутся! Никогда! Понимаешь?
Мы долго спорили. Я чувствовал, что спорю не с ним, а с самой смертью, потому что он уже принял ее сторону.
Взвыли сирены. Тревога. Во всем лагере погас свет. Охранники погнали нас в блоки. В мгновение ока сборный плац опустел. Мы были только рады, что больше не должны ждать на ледяном ветру. Мы повалились на нары. Они были многоэтажные. Стоявшие у дверей котлы с супом никого не привлекали. Спать остальное было неважно.
Когда я проснулся, было уже светло. Тогда я вспомнил, что у меня есть отец. Во время тревоги я последовал за толпой, не думая о нем. Я знал, что он обессилел, что он на пороге смерти, и все-таки оставил его.
Я пошел его искать.
Но одновременно у меня возникла мысль: «Хоть бы я его не нашел! Вот бы мне избавиться от этого смертельного бремени, чтобы я мог изо всех сил бороться за собственную жизнь, чтобы заботиться только о себе». И сейчас же мне стало стыдно, на всю жизнь стыдно за себя.