Эта строфа — парафраз, по сути — продолжение строфы из стихотворения «20 Таммуза»:
Но пощадим народ, смущенный страшным звоном,
О, братья и друзья, —
И в шествии печальном похоронном
Пройдем мы, скорбь свою с рыданием и стоном
Глубоко затая.
Как уже говорилось, «20 Таммуза» было первой публикацией Самуила Яковлевича Маршака, да еще в журнале, в котором печатали стихи маститые русские поэты, такие как Ф. Сологуб, И. Бунин (его перевод стихотворения Бялика «Да исполнятся сроки» был напечатан в этом же номере). В этом же журнале «Еврейская жизнь» появилось и стихотворение «Над могилой».
В нем есть такие строки:
И вождь погиб. Насмешливо рыдая,
Завыл и налетел могучий вал, клубясь,
Пучина, жадно пасть как будто раскрывая.
Ждала и нас…
Мы плакать не могли, объятые тоскою,
Дрожали, трепетом полны…
О, кто же схватит руль могучею рукою
И нас спасет от натиска волны?
А в стихотворении «20 Таммуза» читаем: «Могучий вождь упал…»
Трагическая история еврейского народа очень волновала молодого Маршака, поэтому нет ничего удивительного в том, что он сблизился с молодежной организацией сионистов-социалистов «Паолей Цион». Вот строфа из его стихотворения «Две зари» (Молодому еврейству):
…Мы гибли… Впереди чернела лишь тоска…
Там ужасы Изгнанья рисовались…
За этим пламенем угрюмые века,
Как ночь без края, простирались…
В 1905 году эти ужасы, увы, не рисовались, а стали трагической реальностью. Пожалуй, никогда до того еврейские погромы в России не принимали столь жестокого и массового характера. Поводом могли стать не только деяния, но и слухи. Так было 22 апреля в Симферополе. Погром начался из-за того, что якобы еврейские дети осквернили икону. Летом 1905 года погром в Житомире произошел потому, что (и снова-таки якобы) евреи стреляли в портрет царя. После публикации царского манифеста от 17 ноября 1905 года еврейские погромы стали массовыми, охватив более шестисот городов черты оседлости. Только в Чернигове в 1905 году жертвами октябрьских погромов стали более 100 человек. Юный Маршак был наслышан обо всем этом и встречался с жертвами погромов…
Из письма Е. П. Пешковой (17 августа, 1905 года, Санкт-Петербург): «Знаете ли Вы подробности последних погромов?! Ужас!.. Убивали стариков, женщин, детей». Молчать Маршак не мог. Неудивительно, а скорее закономерно, что в эти трагические для евреев России, да и для самой России дни Маршак написал, быть может, самые сокровенные стихи на эту тему — «Песни скорби»:
Бледный вечер сошел… Замирая,
Уж застыл необъятный простор…
Где-то слышен смолкающий хор…
А душа все тоскует, больная…
Словно выжглись в тревожном мозгу
Эти крики, предсмертные стоны…
Засыпает весь мир упбенный —
Но рыдает напев похоронный…
И заснуть не могу, не могу!
Я вспомнил ночь: с тоскою мрачной
Горели звезды, как хрусталь…
Была печаль, как сон, прозрачна,
И сон тревожен, как печаль…
Летал он тихо надо мною,
Погибших братьев рисовал —
И юной, чистою мечтою
Себя я в жертву отдавал…
Зачем я здесь? Быть может, братья
Таятся в страхе по углам!
Зачем я здесь, зачем не там?
Ничтожный трус, тебе проклятье!..
Быть может, миг — для них прощальный,
Быть может, луч — последний луч…
И бледный месяц из-за туч
Глянул, как факел погребальный…
Воскресни, оживи во мраке гробовом,
Рыдаю я, склоняясь над тобою…
И тщетно я кричу в безмолвии ночном,
Противясь грозному покою…
И мне не пробудить поток страстей бурливых,
Как не вернуть прошедший светлый день…
Как не сорвать зловещей ночи тень
С небес угрюмо-молчаливых!..
И все же Маршак никогда еврейским поэтом не был, но начинал он как поэт русско-еврейский. Мы не согласны с мнением составителя сборника «На одной волне» Тамарой Должанской, которая в предисловии к этой книге пишет: «В молодости он был пишущим по-русски еврейским поэтом, — еврейским не только по происхождению, но и по всему содержанию своего творчества…» А вот в другом Должанская, пожалуй, права: «Он начал как Фруг с библейских мотивов, переводил с идиша и с иврита, откликался на все происходящее в еврействе». Это действительно так. Маршак, как завещал ему Стасов, никогда не изменял своей вере, оставаясь при этом поэтом русским.
Как много написано об этом чувстве — поэтами, художниками, композиторами! Разумеется, была любовь и у юного Сёмы Маршака. Звали ее Лиля Горвиц. Племянница знаменитой балерины Иды Рубинштейн — любимой ученицы М. М. Фокина (специально для нее писали музыку Глазунов, Римский-Корсаков; замечательный портрет ее создал художник Серов). Лиля Горвиц обладала тонким поэтическим вкусом, о чем свидетельствуют ее письма к Маршаку: «Только что перечитывала твои стихи. Ты спрашиваешь, нравятся ли они мне? Да, они производят на меня впечатление, в них есть сила и страстность, но я бы очень хотела прочесть что-нибудь твое собственное, глубоко прочувствованное, вылившееся из твоей души. Пиши мне все, касающееся твоего творчества; есть ли какая-нибудь перемена в твоих взглядах и требованиях; есть ли разница в форме; много ли ты пишешь? Углубляйся в самого себя, не разбрасывайся. Может быть, я не права; ты мне напиши, что ты думаешь об этом. Я бы тебе посоветовала писать самостоятельно, а не переводить…»
Дружба с Лилей Горвиц очень многое значила для семнадцатилетнего Маршака. Горничные для Лили были выписаны из Англии, и язык этой страны стал для нее вторым родным. Это она задолго до поездки Маршака в Лондон читала ему стихи английских поэтов, что сыграло не последнюю роль в его увлечении английской литературой. И все же справедливости ради приведем слова Маршака из автобиографических набросков, сделанных в 1945 году: «Я выбрал Англию — может быть, именно потому, что Стасов когда-то в дни моего отрочества подарил мне Шекспира и Байрона…»
А вот еще отрывок из письма Лили Горвиц к Маршаку: «…Слыхала от мамаши, что ты опять находишься в очень тяжелом положении. Не знаю, что советовать, не знаю, что говорить, все так запуталось, к тому же я подробностей никаких не знаю. Могу только сказать тебе, как я глубоко огорчена и всей душой надеюсь, что к осени все устроится. Мне больно думать, что мое долгое молчание, быть может, заставило тебя думать, что я тебя забываю и перестала принимать к сердцу твою судьбу. Если являлась тебе эта мысль — то гони ее прочь и прости меня, что я была причиной этих тяжелых минут. Через шесть недель буду, вероятно, в Петербурге. Мы увидимся, будем говорить, много будет тем. Ради всего тебе дорогого, святого будь силен и не падай духом. Пусть огонь, который горит в тебе, поддержит тебя, ничто его не затушит, а из-за одной этой звезды стоит жить и страдать. Горе будет только еще очищать и утончать твою душу, прибавит струны твоей лире. Береги свое здоровье. Как только приеду в Городище, буду с мамашей говорить о тебе. Бог даст, что-нибудь придумаем. Я немедленно тебе оттуда напишу. Когда уезжаешь ты из Хащевато[8]? Пиши мне в Городище, Лохвица, Полтавской губ. Ида Львовна шлет тебе самые теплые, искренние пожелания. Мы часто с ней о тебе говорим. Мамаша писала, что напишет Владимиру Васильевичу и, вероятно, уже написала. Горячо жму твою руку. Прощай пока, надеюсь на хорошее».