Он ушел, а я сел к столу и вложил в машинку лист бумаги, чтобы переписать сцену возвращения Чонкина в пятьдесят шестом году из лагеря, куда он по моему тогдашнему замыслу попал сразу после войны.
Не успел я это изобразить, звонок в дверь — пришли родители жены Анна Михайловна и Данил Михайлович. Ира куда-то ушла, Анна Михайловна сидела у Оли, а Данил Михайлович рвался ко мне провести со мной очередную политбеседу о том, что я напрасно доверяю американским империалистам, которые меня хвалят исключительно из политических соображений. За то, что я своим «Чонкиным» подрываю уважение к Советской армии и тем самым подрываю ее боевую мощь. Мне надо не к американцам прислушиваться, а присмотреться к действительности и понять, что недостатки в нашей жизни есть, есть (кто же это отрицает?), но партия их видит, исправляет и ведет нас, в общем, в правильном направлении.
На этот раз я от дискуссии уклонился, тем более что возникший с мороза Володя Санин принес какието сплетни из жизни советских писателей, и одна из сплетен была такая. Не имеющий обеих рук (инвалид войны) поэт Иосиф Дик привел к себе на ночь девушку. Насладившись ею сполна, он в два часа ночи позвонил в дверь своему соседу поэту Алексею Маркову и предложил свою спящую гостью ему. Марков объяснил своей сонной жене ночное приглашение прихотью соседа читать ночью только что написанные стихи. Дик впустил Маркова в спальню, сам лег на диванчик на кухне и уже засыпал, когда вдруг раздался душераздирающий крик: «Откуда у тебя ррруки?!»
Ужас какая история!
После ухода Санина был семейный обед с женой, дочерью, тещей и тестем, сдобренный продолжением дискуссии о моей политической близорукости.
Потом тесть и теща удалились, Ира с Олей отправились к Кому-то из Олиных подружек на день рожденья, но я один не остался, ко мне пришел Валя Петрухин. Он только что выбрался из депрессии, был более или менее в форме и даже поинтересовался моей текущей работой. Я ответил, что опять после долгого периода обращаюсь к старому замыслу, и пересказал своими словами сочиняемую главу о возвращении Чонкина в деревню Красное ясным днем в начале лета 1956 года.
— А почему пятьдесят шестой год? — спросил Валя.
— А потому, что, когда я писал это в начале шестидесятых, события пятьдесят шестого года были главными в нашей истории. И мне казалось, что именно в пятьдесят шестом и должна была завершиться эпопея солдата, прошедшего войну и лагеря.
— А ты не думал, что Чонкин мог бы делать сейчас?
— Нет, не думал.
— А почему бы тебе не сделать его диссидентом?
— Смеешься, что ли? Диссидент — это обязательно в какойто степени бунтарь и почти во всех случаях человек, думающий о себе нескромно. А Чонкин — человек тихий, мирный, исполнительный. Он если и воюет, то только ради исполнения долга, но не из личных амбиций. К тому же, если продолжать историю Чонкина и ввергать его в новые приключения, сюжет получится слишком громоздким…
Так я сказал Петрухину, но после его ухода задумался и стал фантазировать, еще не всерьез, о возможном развитии сюжета с приближением к нашим дням и чуть не прозевал передачу «Немецкой волны», которую почемуто — единственную из зарубежных — власти не глушили.
Начало известий я пропустил, а в конце их немцы сообщали, что после ссылки академика Сахарова в Горький советские власти усилили преследования инакомыслящих. В Вильнюсе агентами КГБ была обнаружена и разгромлена подпольная типография, на советскофинской границе задержан военнослужащий, пытавшийся уйти на Запад.
За последними известиями последовал обзор печати, в рамках которого недавние русские эмигранты рассказывали о своих впечатлениях от западной жизни. Вместо ожидаемых, очевидно, восторгов по поводу материального изобилия спрашиваемые кинулись критиковать недостатки западного общества, подразумевая под ним всех жителей Западной Европы, Соединенных Штатов Америки, Японии, Австралии, Новой Зеландии и ЮжноАфриканской Республики. Солженицын выражался сурово, говоря, что Запад разнежился, проявляет слабость духа и преступную уступчивость коммунистам, которые коварны, ненасытны и, заглотив половину мира, раззявили пасть для заглота второй. А Запад в это время живет не по средствам, беспечно веселится в дискотеках и погрязает в разврате, чему свидетельство наркомания, проституция и самое ужасное — порнофильмы в общедоступных кинотеатрах.
Другой диссидент, Буковский, с Солженицыным частично согласился, но к критике порнофильмов отнесся легкомысленно, мимоходом заметив, что смотреть их взрослому человеку скучно, а вот лет до четырнадцати почему бы и нет — познавательно и отвлекает от более вредных занятий вроде игры в футбол. Со вступлением в дискуссию третьего участника, немецкого профессора Вольфганга Казака, совпал звонок в дверь.
Терпение власти кончилось
Но прежде чем открыть дверь, я должен объяснить читателям ситуацию. когда-то Ира сказала: «Имей в виду, если что, я за границу не поеду». Я ответил: «Ну, не поедем». И мы 7 лет жили под постоянным давлением. А теперь, после высылки Сахарова, Ира вдруг сказала:
— Ну, все, теперь мы, если даже и захотим, никуда уехать не сможем.
— А ты можешь захотеть?
— Теперь, пожалуй, да.
— Я думаю, что шанс еще есть, — сказал я.
И я стал дома громко говорить, что готов уехать. И тут же последовал отклик…
Открыв дверь, я увидел на лестничной площадке двух незнакомых мужчин: один повыше и постарше, в сером пальто и в шапке из барсука, другой пониже, помоложе, в пальто темном, бесформенном, вытертом, и в шапке из зверя дешевого, облезшего, должно быть, еще при жизни.
— Владимир Николаевич? — удостоверился старший. — Мы агитаторы, интересуемся, почему вы не идете голосовать?
— Я не иду голосовать, потому что не хочу.
— А почему не хотите?
— Просто не хочу.
— Но это не ответ. У вас есть какието серьезные причины?
— Слушайте, — стал я сердиться, — какая вам разница, какие у меня причины, серьезные или несерьезные? Вас послали ко мне, пойдите и скажите, что он не идет, и все. А мне вам объяснять все сначала скучно и неинтересно. Ведь вы даже не знаете, кто я такой.
Оказалось, я не к месту поскромничал.
— Владимир Николаевич, — сказал старший. — Мы знаем, кто вы такой. И хотели бы поговорить с вами не только о выборах.
— А о чем же еще? — удивился я.
— Вообще обо всей вашей жизни. Поверьте, нам есть что вам сказать. Можно войти?
Заинтригованный их странной настойчивостью, я подумал и сказал: