Столько часов мы ехали, но я ничего не помню. Холод, в пальто и шапках, на палубе, люк, лесенка. Каюты – но память смешала обе (туда и назад) в одну. Нет, в одной очень стучал пароходный винт, сотрясая ночь и сон. Во второй (первой?) винт тише, сон – глубже. Еще была (почему?) пустая столовая, где мы что-то ели, радуясь, что почти одни.
С грузом печали от дней в Елабуге. И пачка фотографий повторивших Маринин путь. ’
В Москве мы через Вадима Сикорского позвали к Соне и Юде Каган в Молочный переулок детского писателя А. А. Соколовского, в 1941 году подростком находившегося в Елабуге со своей матерью, детской писательницей Н. Са-конской. О том, что она начинала дружить с Мариной, – мы считали, как и о том, что смерть Марины тяжело повлияла на ее сына. Ему в тот год было тринадцать – четырнадцать лет. Мать его умерла.
Он говорил о теплых отношениях между Мариной и его матерью и о Муре, которого не видел после смерти Марины. Теперь этот давно выросший подросток сидел перед нами. Держался он просто и дружески.
Мур передал ему свои слова к Марине, сказанные в пылу раздражения: «Н у уж, кого-нибудь из нас вынесут отсюда вперед ногами!..»
Беспощадно грубые слова шестнадцатилетнего Мура прозвучали в материнстве Марины – приказом смерти – себе, Услышанные мною через девятнадцать лет, прозвучали мне-откровениемо настоящем существе ее смерти: ее самоубийство – в сумасшедше завязавшемся узле их, вдвоем, заброшенности в чужое место меж чужих людей, сжатых войной, одиночеством, – было жертвенным.
Е е смерть е г о от смерти – удержит. Наступал деловой час бесстрашия. Кто мог спасти его от него самого, кроме нее? Нельзя было терять ни дня!
Уходила, чтоб не ушел о н!
Искала работы, намеревалась продать столовое серебро, поселясь в найденной комнате. К ней подошла смерть – в неистребимой серьезности. Отвести ее рукой, обойти -означало подвергнуть опасности смерти самого близкого человека – сына. Этого она не могла.
Так меня, верящую, что жизнь надо терпеть до конца, озарило знание тех Марининых дней. Страшным шагом ответила на неразумные слова сына – чтобы не сделал этого он.
Любовь к сыну помогала ей упорно искать работу. Ей все еще верилось, что, как в детстве его, они – одно. Но когда в роковой час его горделивой угрозы, что, по несогласию его
с их жизнью в Елабуге он может уйти в смерть, – открылись ее глаза на сына: он уже не одно с ней! Оттолкнув мать, он может шагнуть в смерть. С э т о й соперницей – спора нет. Вырос! В отчаянии выбирает себе другую спутницу! Спора – нет. Ей, его заслонив, отдать себя. Устраниться с его пути. Дать полную от себя свобду. Что могло быть полней? Жить без него? Это она не могла. Рассуждать некогда. Выход найден! О, как надо было спешить!
В 1941 году, накануне эвакуации Литфонда, Марина с сыном собиралась к отъезду. Мне передали рассказ подруги ее дочери Али – Нины (фамилии не узнала). Она застала Марину, в смятении укладывающую в чемодан вместе -нужное и ненужное, расстроенную тем, что Мур не хотел ехать, спорит с ней. Она спасала его от смерти. Он же еще был мальчик! Спасала.
Ее просьба, настойчивая, не носить парижского костюма, беречь его до окончания школы, потому что такого по тем временам «не достанешь», раздражала его. Мур давно уже вырос (был ростом с отца) и, вероятно, не рос более, вещь надо было сохранить. Он не хотел. Переходный возраст его не мирился с лишениями и неудобствами, вызванными эвакуацией из Москвы. Наперекор всем окружающим, из Москвы выехавшим в эвакуацию, он стремился из эвакуации в Москву.
Она ему все прощала. Она глядела вперед, на того, кем он б у д е т. Для себя сознавая все – позади, она жила мечтой его будущего. На упреки сына, что она не умеет ничего добиться, устроиться, она в горькой надменности, на миг вспыхнувшей гордости, бросила сыну: «Так что же, по-твоему, мне ничего другого не остается, кроме самоубийства?» Но это был вызов, на который Мур ответил: «Да, по-моему, ничего другого вам не остается!»
Слова эти были после гибели Марины рассказаны им самим тогдашним товарищам его по Елабуге.
Но слова эти не вызвали в матери реакции: она понимала, что они возникли в пылу разговора. Что в своей глубине он любит ее – она знала. Но «кого-то из нас» – это было совсем другое! Не о ней, а о нем… Это была не просто дерзость мальчишки…
…Так уже не нужна ему мать… Кончено! Огромная усталость должна была в этот миг пасть на Марину.
Потрясенный ее уходом, он не повторит ее шага… Пусть живет он, юная ветвь! Ему открыты все дороги, а ей…
Кончена их жизнь вдвоем, их единство, что оно и было то коротко, только в его младенчестве! С детских лет мужественный, он давно рвался из ее рук. Крайний эгоцентризм, вспоенный всеобщим – и прежде всего ее -восхищением, жар таланта (к перу и кисти), холод ума и самосознания, упоенье собой, знанье себе цены – отстраняло его от того, что зовется «дом». Уже ничья воля не могла доааеть над ним – только своя.
Будь с ним мужчина – отец его, – может быть, о н помог бы? Но женщину-мать сын уже отметал от себя. Не довлела. Но она была тут, ее дыхание, ее несогласие со многим в его поведении, ее воля в дне. То, что было ее жизнью с ним, забота, для него было насилие. Он задыхался.
«Марина исступленно любила Мура!» – слышала я не раз от видевших ее в 1939-1941 годах в Москве. Она помнила себя в семнадцать лет, свою попытку самоубийства. Он был -скалок с нее. Их сходство, в нем бившееся, и невозможность для него понять это, его удаление от нее в эти дни – решало все нежданно и просто. Успеть спасти его, молодое цветущее дерево, от молнии смерти. Я вижу, как все просветлело вокруг нее – в момент решения. Нет, не решения.
В преддверии решения есть всегда колебание – да или нет. Тут ей была неизбежность.
Я чувствую это и теперь всем своим существом, нашей общей душой, поняв сужденность тогда ее шага. Его жертвенность. В э т о т миг, я знаю, какой еще свет тронул ее сердце: после нее его жизнь сразу устроится, его, вдруг осиротевшего, не оставят, ему помогут. Так думала мать о сыне. Но не совсем так решила жизнь: сын два года окончания школы был голоден. О мечте досыта наесться хлеба он две зимы (1941-1943) писал своей сестре.
Меня хотят уверить, что Марина ушла – и оставила сына! – оттого что не вынесла тяжестей жизни.
Но от нищеты Цветаевы не погибают.
Да, ее любовь к сыну была так велика, что если б ее заковали в цепи, а он бы ей говорил: «Ты мне нужна», -она бы и веса цепей не ощутила.
Марина ушла, чтобы не ушел Мур.
Сомневаться в этом могут лишь люди совершенно иного уровня, неспособные понять натуры Марины, ее неистовость, ее абсолютизм, – своей меркой мерящие!
Ее усталость росла. Она устала еще во Франции, где от нее отвернулись после ее публичного приветствия Маяковского, – она мне писала об этом; ее мало печатали. Она еще в 1934 году задумывала уйти из жизни, но ее удерживал сын.