Иванченков останавливает возле нас свои сани. Лицо пепельно-серо. Глаза ввалились. Глядя в сторону, говорит глухо:
- Опоздал. Извините, товарищ командир. Жена, знаете... И малыши, ведь двое их у меня... Сначала толковал ей всякое по хозяйству. Потом по лесу возил, показывал, где можно скрываться на тот случай, если придут гитлеряки, а как сказал ей, чтоб только живьем в руки фашистам не давалась, тут она и заголосила. Никогда еще она так не плакала, товарищ командир. Никогда, повторяет он, и у самого слезы медленно катятся по щеке, застревая в густых рыжих усах.
Глазам не верю: Иванченков плачет?
Вспомнилось наше первое знакомство в Смилиже. Иванченков там был у немцев старостой. Но это, как позже выяснилось, был наш подпольщик, предельно честный и преданный нашей Отчизне. Когда же мы впервые пришли к нему, он был уверен: смерти не избежать. Но ни один мускул на его лице не дрогнул. Почему же теперь он так сник? Жену с ребятишками трудно оставлять? Нет, не только это. Там, в Смилиже, он нервы стиснул в кулак, чтобы выиграть схватку, выгадать время, доказать, что он настоящий советский человек. Сейчас же, в кругу друзей, и он не мог и не хотел скрывать свои чувства.
Иванченков встряхивается, прикладывает ладонь к козырьку:
- Разрешите приступить к командованию взводом?
- Не взводом, а ротой, - поправляю я. - Такое решение принял штаб.
Он соскакивает с саней. Взволнованно смотрит то на меня, то на Реву. Хочет что-то сказать, сказать много и горячо, но произносит тихо и коротко:
- Не подведу!..
Бросается в санки и гонит свою мохнатую лошадку.
Подходит Мария Кенина. Держится спокойно. Даже улыбается. Пожалуй, посторонний человек поверил бы ее спокойствию. Но я хорошо знаю Кенину. И знаю, откуда она пришла. Слишком громкий голос выдает ее боль.
- Вы ж понимаете, - говорит она, - с моей мамочкой покуда договоришься - и день мал станет. Такие страсти развела. "Я твою дочку берегла, как наседка пестовала. Так ты теперь вот что надумала - уходить за тридевять земель. Нет, милая, раз ты мать, так и сиди тут, а я тебе не кошка, чтобы дите, как котенка, по лесу таскать..."
От напускной веселости не остается и следа. Мария вот-вот расплачется.
- А тут еще дочурка вцепилась: "Не уходи, мамуля!" Не помню, как и вырвалась, как. по лесу шла...
Смотрю на нее. Молодая, красивая. Война оторвала ее от ребенка, от матери, от учительской работы, а сегодня уводит далеко от родного дома, в неизвестность. И снова, в какой уже раз, в сердце стучится мысль: беспредельно благородство наших людей, изумительна красота их подвига - скромного и величественного...
Трудно уходить из этих мест, ох как трудно! Колонна наша уже повернула к реке Неруссе и снова остановилась.
Задыхаясь, бежит к дороге Григорий Иванович Кривенков. Окружаем его. Он валится на сани, заходится кашлем. Наконец поднимает голову, вынимает из бороды застрявшие сухие травинки.
- Когда еще свидимся? - слышим его надтреснутый голос. - Хотелось бы с вами, да силы уже не те.
И сразу заговорили все.
- Давай лечись как следует, теперь мы и без твоей помощи обойдемся. - Лети в Москву, там орден получишь, а после войны вместе с тобой его обмоем... Стоял такой галдеж, что я едва расслышал мольбу Григория Ивановича:
- Езжайте, хлопцы, скорее езжайте...
Поднялся с саней, обвел всех нас взглядом. И сразу оборвался гомон. И в наступившей сторожкой тишине заскрипели полозья.
Григорий Иванович Кривенков махал нам вслед шапкой. Мы оставляли человека, который так много сделал для нас. Я уже говорил, что он раздобыл для нас больше тысячи винтовок. За это он первым из брянских партизан был награжден орденом боевого Красного Знамени. Мы больше не встретились с ним. Этот неутомимый человек и после нашего ухода продолжал оказывать помощь партизанам. И однажды, разыскивая тайные места с оружием, усталый и больной, он упал в лесу и уже не поднялся. Пусть советские люди никогда не забудут этого имени: Григорий Иванович Кривенков. Он до последнего дыхания был на боевом посту и отдал жизнь за свое Отечество, которому служил верно и беззаветно.
Чердаш неутомим в беге. Санки то и дело размашисто ударяются о пни и вековые шершавые сосны, между которыми извивается дорога. Едем день, другой. Уже реже стал лес. Показались поляны, чуть зеленеющие от молодой травы, хотя в ложбинах еще лежит снег. По раскисшей дороге и Чердаш замедляет шаг. Вот и знакомые заросли орешника. Говорю Реве:
- Это урочище Брусна, Павел. Смотри вправо, а то промахнем мимо.
Но одинокий дом лесника почему-то показался левее от нас.
- Да це партизаны Ковпака натоптали тут столько дорог, что доброму чоловику не грех и заблудиться, - ворчит Рева.
Направляемся к тому самому дому, где в ноябре 1941 года мы разрабатывали свою первую боевую операцию. Безумно дерзкой она была. Сегодня трудно и поверить в такое. Под носом двух эсэсовских полков и штаба немецкой дивизии наш отряд, состоявший всего из девяти человек, принял решение разгромить станцию Зерново на железной дороге Киев - Москва. Да, мы были вдевятером четыре красноармейца и пять офицеров. Отряд разбили на четыре ударные группы. Первая группа - Рева и Бородавко - нацеливалась на бензохранилище и подожгла более ста тонн бензина. Вторая группа - Пашкович и Яиьков - взорвала склад со снарядами. Сержант Ларионов и наш разведчик Василий Волчков, вооруженные одним пистолетом, охраняли тыл на случай немедленного отступления. Комиссар Богатырь, лейтенант Федоров и я штурмовали караульное помещение, где нам удалось уничтожить более тридцати фашистских солдат и офицеров, охранявших станцию.
Собственно, мы могли бы этим и ограничиться, так как из Середины-Буды и хутора Михайловского эсэсовцы повели по станции бешеный огонь из всех видов оружия, но стреляли они очень неточно. Пришлось "помочь" им: мы уничтожили все станционное хозяйство, а заодно заминировали ближний мост.
Возвращались счастливые и окрыленные. Понятна была наша радость: ведь еще вчера мы, горстка советских бойцов, вырвавшихся из вражеского окружения под Киевом, сидели в деревне Подлесной и не знали, что делать, с чего начинать свою новую партизанскую жизнь. Кое-кто из перепуганных местных жителей твердил нам: "Сейчас наш брат пусть хоть с автоматом будет, но против фашистской силы он что комар против бугая - хвостом махнет бугай, и комар даже конца своего не почувствует". Другие вторили: "Это вам не гражданская война: тогда кол от плетня в дело шел, а сейчас танки, самолеты, пушки, пулеметы, пехоты тьма где только хоронились они в той Германии..."
Но мы не прислушивались к речам маловеров. Нас поддержали, ободрили сочувствие крестьян и их бескорыстная помощь. И так хотелось показать этим людям, что и девять человек могут многое сделать.
Конечно, мы могли бы поставить перед собой более скромную задачу, например устроить засаду на дороге. Но население редко видит результаты таких вылазок фашисты быстро убирают трупы своих солдат. Другое дело - нападение па вражеский гарнизон. Такое уж не скроешь. Молва о бое в Зерново с быстротой молнии разнеслась окрест. Передаваясь из уст в уста, она расцвечивалась все новыми подробностями, подчас вовсе невероятными. Утверждали уже, что на станцию напал многочисленный советский десант, что потери фашистов исчисляются сотнями...
Никто не верил, что нас всего девять человек. Но мы и не старались разубеждать в этом. Главное было в другом: народ поверил в нашу силу. И к нам потянулись люди.
Прошло сто пятьдесят дней. И мы снова вернулись сюда. Теперь наши силы возросли во сто крат. И то, что сегодня мы пришли сюда - уже не девять человек, а восемь партизанских отрядов, - вовсе не случайно: здесь нам поверили в самое трудное для нас время, пусть теперь порадуются нашей нынешней силе.
Вокруг дома лесника все прогалины между деревьями заполнены лошадьми, повозками. У пылающих костров сгрудились партизаны.
- Выпрячь, водить, покуда не подсохнет, воды не давать! - приказывает подбежавшим бойцам Рева, а сам с доброй улыбкой обходит Чердаша, похлопывает его по бокам и уж потом направляется к дому.
У крыльца стоит огромная лошадь - ломовик, - впряженная в миниатюрные санки. У передних ног лошади охапка свежего сена, но бедное животное никак не может дотянуться - хомут не пускает.
- Что за разгильдяй бросил коняку в таком виде? - гремит Рева.
- Чего шумишь? - урезониваю его. - Лучше бы взял да сам и поправил сбрую...
- Не терплю растяп!
В сенях у окна пристроился пожилой мужик в потертой свитке, в выцветшей ушанке. На подоконнике на узорчатом платке аккуратно разложена еда. Не обращая на нас внимания, незнакомец старательно натирает поджаренную хлебную корку чесноком, прилаживает к ней добрый ломоть сала.
- О це дило, друже, - одобряет Рева, - чеснок, да сало, да селянский ржаной хлеб - найкращий в свити продукт для партизана. Может, не поскупишься да угостишь приезжих, землячок?