М<арина> – человек страстей. Гораздо в большей мере, чем раньше, до моего отъезда. Отдаваться с головой своему урагану для нее стало необходимостью, воздухом ее жизни. Кто является возбудителем этого урагана сейчас – неважно. Почти всегда (теперь так же, как и раньше), вернее, всегда все строится на самообмане. Человек выдумывается, и ураган начался. Если ничтожество и ограниченность возбудителя урагана обнаруживается скоро, М<арина> предается ураганному же отчаянию. Состояние, при котором появление нового возбудителя облегчается. Что – не важно, важно как. Не сущность, не источник, а ритм, бешеный ритм. Сегодня отчаяние, завтра восторг, любовь, отдавание себя с головой, и через день снова отчаяние. И это все при зорком, холодном (пожалуй, вольтеровски-циничном) уме. Вчерашние возбудители сегодня остроумно и зло высмеиваются (почти всегда справедливо) <…> Последний этап – для меня и для нее самый тяжелый – встреча с моим другом по Константинополю и Праге, с человеком ей совершенно далеким, который долго был ей встречаем с насмешкой. Мой недельный отъезд послужил внешней причиной для начала нового урагана. Узнал я случайно. Хотя об этом были осведомлены ею в письмах ее друзья. Нужно было каким-то образом покончить с совместной нелепой жизнью, напитанной ложью, неумелой конспирацией и пр. и пр. ядами.
Я так и порешил. Сделал бы это раньше, но все боялся, что факты мною преувеличиваются, что М<арина> мне лгать не может и т. д.
Последнее сделало явным и всю предыдущую вереницу встреч. О моем решении разъехаться я и сообщил М<арине>. Две недели она была в безумии. Рвалась от одного к другому. (На это время она переехала к знакомым.) Не спала ночей, похудела, впервые я видел ее в таком отчаянии. И наконец, объявила мне, что уйти от меня не может, ибо сознание, что я где-то нахожусь в одиночестве, не даст ей не только ни минуты счастья, но просто покоя. (Увы, – я знал, что это так и будет). Быть твердым здесь – я мог бы, если бы М<арина> попадала к человеку, которому я верил. Я же знал, что другой (маленький Казанова) [25] через неделю Марину бросит, а при Маринином состоянии это было бы равносильно смерти.
М<арина> рвется к смерти. Земля давно ушла из-под ее ног. Она об этом говорит непрерывно. Да если бы и не говорила, для меня это было бы очевидным. Она вернулась. Все ее мысли с другим. Отсутствие другого подогревает ее чувство. Я знаю – она уверена, что лишилась своего счастья. Конечно, до очередной скорой встречи. Сейчас живет стихами к нему. По отношению ко мне слепость абсолютная. Невозможность подойти, очень часто раздражение, почти злоба. Я одновременно и спасательный круг и жернов на ее шее. Освободить ее от жернова нельзя, не вырвав последней соломинки, за которую она держится.
Жизнь моя сплошная пытка. Я в тумане. Не знаю, на что решиться. Каждый последующий день хуже предыдущего. Тягостное «одиночество вдвоем». Непосредственное чувство жизни убивается жалостью и чувством ответственности. Каждый час я меняю свои решения. Может быть, это просто слабость моя? Не знаю. Я слишком стар, чтобы быть жестоким, и слишком молод, чтобы присутствуя отсутствовать. Но мое сегодня – сплошное гниение. Я разбит до такой степени, что от всего в жизни отвращаюсь, как тифозный. Какое-то медленное самоубийство.
Что делать? Если бы ты мог направить меня на верный путь! <…>
Долго это сожительство длиться не сможет, или я погибну <…> Все это время я пытался, избегая резкости, подготовить М<арину> и себя к предстоящему разрыву. Но как это сделать, когда М<арина> изо всех сил старается над обратным. Она уверена, что сейчас, жертвенно отказавшись от своего счастья, кует мое. Стараясь внешне сохранить форму совместной жизни, она думает меня удовлетворить этим. Если бы ты знал, как это запутанно-тяжело. Чувство свалившейся тяжести не оставляет меня ни на секунду. Все вокруг меня отравлено. Ни одного сильного желания – сплошная боль. Свалившаяся на мою голову потеря тем страшнее, что последние годы мои, которые прошли на твоих глазах, я жил м.б. более всего М<ариной>. Я так сильно и прямолинейно, и незыблемо любил ее, что боялся лишь ее смерти.
М<арина> сделалась такой неотъемлемой частью меня, что сейчас, стараясь над разъединением наших путей, я испытываю чувство такой опустошенности, такой внутренней изодранности, что пытаюсь жить с зажмуренными глазами. Не чувствовать себя – м. б. единственное мое желание. Сложность положения усугубляется еще моей основной чертой. У меня всегда, с детства – чувство «не могу иначе» было сильнее чувства «хочу так». Преобладание «статики» над динамикой. Сейчас вся статика моя полетела к черту. А в ней была вся моя сила. Отсюда полная беспомощность.
С ужасом жду грядущих дней и месяцев. «Тяга земная» тянет меня вниз. Из всех сил стараюсь выкарабкаться. Но как и куда?
Если бы ты был рядом – я знаю, что тебе удалось бы во многом помочь М<арине>. С ней я почти не говорю о главном. Она ослепла к моим словам и ко мне. Да может быть не в слепости, а во мне самом дело. Но об этом в другой раз.
Пишу это письмо только тебе. Никто ничего еще не знает. (А м. б. все знают)».
Эфрон оказался прав: Родзевич очень скоро начал охладевать к Цветаевой. Уже в декабре он позволяет себе в присутствии Марины Ивановны ухаживать за их общей знакомой Валентиной Евгеньевой Чириковой (правда, полушутя). Вот этого уже Цветаева понять не может.
«Цель Вашей игры? (Ибо Вы ее уже ввели, чувствую всем существом – у Вас уже РАСЧЕТ !)
Получить меня? – Я у Вас уже есть.
Удержать меня? – Я не ухожу.
Потерять меня? – Можно, не играя.
Не понимаю, не вижу смысла, кроме последнего, в который не хочу поверить, ибо ПРЕЗРЕНЕН – просто сделать мне больно!
Не хочу верить. – Хочу верить. Но на беду зорка и чутка, фальшь и умысел чую за сто верст <…> Нет, я Вас таким не хочу. Лучше никаким, чем таким. Я могу иметь дело только с настоящим: настоящей радостью, настоящей болью, настоящей жестокостью <…> Игра, Радзевич, для других. Я люблю СУЩНОСТИ.
В четверг увидимся. Будьте внимательны к письму».
Очень скоро – в том же декабре или январе – отношения, по-видимому, все-таки прекратились. (Или, скорее, прервались.) Сам Родзевич вспоминает: в одном месте – «Наша связь длилась два года», в другом – «Наша связь длилась год». Такие расхождения неудивительны – ведь он говорит это спустя более сорока лет, а потом, как считать: только Прагу или и парижский эпилог.
Понимая, что в жизни Родзевича Марина Ивановна лишь эпизод, Эфрон не понял (а как он мог понять?), что для Цветаевой Родзевич совсем не то, что предыдущие ее влюбленности, что она не сможет забыть его долгие годы и никогда не скажет она о нем ни одного худого слова. В 1927 году, уже из Парижа, она напишет своей чешской приятельнице А. Тесковой: « Как я хочу в Прагу ! <…> В жизни не хотела назад ни в один город, совсем не хочу в Москву <…> а в Прагу хочу, очевидно пронзенная и замороженная. Я хочу той себя, несчастно-счастливой, – себя – Поэмы Конца и Горы». Правда, всего через три недели – той же А. Тесковой: «Ключ к этому сердцу (имеется в виду Родзевич. – Л.П .) я сбросила с одного из пражских мостов, и покоится он <…> на дне Влтавы, а может быть и Леты». Ой ли?! Во всяком случае, «ключ» если и был сброшен, то не с чешских мостов. Вот как она описывает свою встречу с Родзевичем уже в Париже в 1926 году: «Рада, что хорошо встретилась с моей поэмой Горы. (Герой поэмы, утверждаю гора ). Кстати, Вы знаете, что мой герой Поэмы Конца женится <…> «Любите ее?» – «Нет, я Вас люблю». – «Но на мне нельзя жениться» (после того как Цветаева пообещала мужу, что не уйдет от него, это было действительно невозможно. – Л.П .). – «Нельзя». – «А жениться непременно нужно?» – «Да, пустая комната… И я так легко опускаюсь». – «Тянетесь к ней?» – «Нет! Наоборот: даже отталкиваюсь». – «Вы с ума сошли!»