обернулся на мой голос Книгин, отирая пот со лба. – Что же это вы здесь устроили, мешаете трудящимся проводить субботник, расчищать пустырь.
– Да не так все, Олег Григорьевич… – начал я, но тот только махнул рукой и побежал дальше. Под его командованием серые начали потихоньку оттягиваться к своим автобусам, а техника двинулась прочь с поля.
– Кто это был? Он здесь самый главный. Ты его знаешь? – спросил подбежавший Крис Рен из «Нью-Йорк таймс».
– Это Олег Книгин, завотделом агитации и пропаганды Черемушкинского райкома.
По лицу Криса текла кровь.
– Мне разбили губу камерой, – объяснил он. – Один из них схватил камеру, потянул к себе, а затем резко отпустил – ну вот я сам себе и врезал. Весьма профессионально сделано. Линн Олсон, по-моему, тоже досталось. И Майку Парксу из «Балтимор Сан», – в глазах Криса сверкала ярость.
И тут я понял, что наш расчет удался сверх всех ожиданий. Эти идиоты не нашли ничего лучше, чем побить западных корров, да еще в воскресенье, когда на свете ничего не происходит, а редакторы новостей жаждут хоть какого-нибудь материала. Ну, завтра эти ребята им устроят субботник по полной программе!
В течение всей недели разгром выставки в Москве был центральной темой мировой прессы, предметом многочисленных статей и рассуждений о сути советского режима. Американское посольство заявило протест по поводу избиения репортеров; из Европы грозили приостановить культурный обмен, а по «Радио „Свобода“» цитировали Геббельса: «Когда я слышу слово „культура”, то хватаюсь за пистолет». Комар и Меламид опять стали баловнями фортуны, потому что их слайды в нужный момент оказались под рукой в редакции «Нью-Йорк таймс» и заокеанские читатели стали первой массовой аудиторией соц-арта. Фамилию местного партийного руководителя Книгина на все лады муссировали радиоголоса. И власти пошли на уступки; через две недели был разрешен вернисаж андеграунда в Измайловском парке, куда привалила многотысячная толпа. А вскоре после этого мне вновь позвонил отец и передал приглашение Книгина зайти «для продолжения беседы». На этот раз я без колебаний помчался в райком.
– Несмотря на мое предупреждение, вы продолжаете давать интервью западным корреспондентам на территории нашего района, – начал Книгин сокрушенным тоном, глядя на меня, как врач на безнадежно больного.
– Поясните, Олег Григорьевич, что вы имеете в виду; я бываю в разных районах города и даю много интервью.
– Кто сообщил мою фамилию в «Нью-Йорк таймс»?
– Олег Григорьевич, вы бы мне сказали, что хотите остаться инкогнито, я бы и не стал вас выдавать. Но вы ведь не скрывались, тем более командовали мероприятием. Естественно, люди поинтересовались, кто вы такой. Но если у вас из-за этого неприятности, то я искренне сожалею.
– Да нет, никаких неприятностей, наоборот, я получил благодарность руководства. Кстати, я не командовал, а пытался предотвратить трагедию. Вы ведь знаете наш рабочий класс, ведь он, если войдет в раж, все сметет. Слава богу, обошлось без жертв. Ваши так называемые художники играли с огнем, когда полезли в драку. Люди на субботник пришли, и тут вдруг это, с позволения сказать, искусство.
– Олег Григорьевич, побойтесь бога, ведь это поле уже много лет стоит заброшенным.
– Бросьте, Александр Давидович, мы же с вами прекрасно знаем, что эта выставка – хорошо организованная провокация сионистских кругов, достаточно прочитать список участников.
– Как интересно, это что-то новое. Насчет сионистов – это ваше личное мнение или официальная позиция райкома?
– Это личное мнение. Скажите, там были в основном американские и западногерманские корреспонденты. Почему американские – это понятно, они ненавидят нашу страну. Но вот немцы? Им-то что до этого?
– Я думаю, Олег Григорьевич, немцам это близко, потому что у них тоже был конфликт между народным искусством и выкрутасами авангарда, в котором, как вы говорите, слишком много сионистов.
– Вы, что же, ставите на одну доску фашизм и нашу социалистическую культуру?
– Я этого не говорил, но если вы сравните официальное искусство фашизма с соцреализмом, то обнаружится много параллелей.
Книгин замолчал, как будто что-то обдумывая. Интересно все-таки, зачем он меня позвал. Неужели ему действительно интересно со мной разговаривать? Мне эти разговоры щекочут нервы, к тому же, следуя наказу Кирилла Хенкина, я лезу на рожон. Но ему-то зачем?
– Знаете, – вдруг сказал Книгин, – у меня к вам двойственное отношение. Иной раз видишь такого, как вы, и понимаешь, что вот – перед тобой классовый враг, и, будь моя воля, задушил бы собственными руками, но к вам такого чувства нет, хотя вы, безусловно, наш враг.
– Я польщен, Олег Григорьевич, – сказал я. – Могу сказать в ответ, что чувство, совершенно взаимное. Иногда встречаешься с таким, как вы, и думаешь: эх, вот был бы у меня в руках пулемет… а вот к вам лично у меня самые добрые чувства.
Опять воцарилась пауза. Книгин поднял глаза, и наши взгляды встретились. На секунду мне стало не по себе, и пролетело: хоть бы он этого не заметил, хоть бы я смог выдержать взгляд.
– Ну, вот и выяснили отношения, – сказал Книгин, совершенно другим тоном, уже не доверительно-вкрадчивым, а абсолютно ледяным. – Этим, пожалуй, все сказано. Давайте, я подпишу вам пропуск.
В России сосуществуют две национальные культуры, которые развиваются параллельно, почти не пересекаясь друг с другом, каждая со своей традицией, своими канонами, своими героями. Российский орел – сиамский близнец с одним телом и двумя головами, глядящими в разные стороны – одна на Восток, другая на Запад; в них – два ума, две души, два понимания добра и зла.
С тех пор как Петр Первый заставил бояр сбрить бороды, сменить кафтаны на камзолы и зазвал в Россию толпы немцев и голландцев обучать детей наукам и языкам, западная душа России стала жить в унисон с Европой, поворачиваясь по любому ветру, дующему из Парижа, Берлина и Лондона. Хотя в России не было Великой хартии вольностей, Реформации, философов-гуманистов и экономистов-социалистов, русский образованный класс впитал европейские веяния как губка, создав уникальную ветвь западной культуры и собственную духовно-политическую традицию исключительно на принесенной с Запада основе.
А между тем восточная душа России, замешенная на мистике и экзальтации позднего язычества, на торжественном византийском христианстве, на уязвленном патриотизме – наследии татарского ига, – на групповой этике деревенской общины, на садо-мазохизме крепостного рабства, живет своей жизнью там, куда не достигает западный ветер: в деревнях и в монастырях, в крестьянском семейном укладе, в заводских слободках, в военной казарме, в остроге, в кабаке, в пасхальной толпе на паперти – словом, в народе.
В этой второй культуре нет понятия индивидуальной свободы и суверенитета личности, вместо них – общее благо и общинная справедливость. Вместо закона и права – строгость и милость власти. Вместо частной собственности – кастовые привилегии. В этой культуре свобода, не ограниченная личной ответственностью, не превращается в инициативу, а становится дикой, деструктивной «волей». В этой традиции – свои герои и своя мифология. Царь Иван Грозный, например, по-русски звучит весьма одобрительно – это не ужасный тиран (terrible – неверный перевод, правильно – awesome), а сильный властитель, вселяющий трепет во врагов и подданных. Главарь народного бунта, казак Стенька Разин, российский Робин Гуд, уважаем в народе за то, что утопил в Волге свою подругу, чтобы сохранить единство в отряде. Даже Сталин до сих пор почитаем, ибо заставил мир бояться и уважать Россию.
Российская вестернизированная элита не понимает и боится своего народа. В «Преступлении и наказании» следователь Порфирий объясняет Раскольникову, почему тот никогда из столицы «в глубину отечества» не убежит: «Да ведь там мужики живут, настоящие, посконные, русские; этак ведь современно-то развитый человек скорее острог предпочтет, чем с такими иностранцами, как мужички наши, жить, хе-хе!»
Естественно, что евреи, придя с Запада, автоматически оказались на западной стороне российского водораздела, более того, весьма активно участвовали в продвижении западных веяний, будь то либеральный гуманизм правозащитников или радикальный социализм большевиков. В XX веке еврейский вопрос стал одной из центральных тем российского развития вовсе не из-за исконного русского антисемитизма, которого в России не больше и не меньше, чем в любом другом месте, а из-за того, что