Гумрак ждал Хрюкина, торопил и подстегивал, но пока из панелей, конденсаторов, выпрямителей, блоков, свезенных гужевым транспортом на КП в компенсацию потерь, понесенных при ночном, по тревоге, отходе штаба армии из Россоши, не был создан полевой пункт радионаведения, Хрюкин с места не тронулся. Его удерживал, конечно, не один пункт наведения, не он в первую очередь. Его связывала необходимость восстановить, полностью восстановить контроль над обстановкой, снова почувствовать в руках тугие вожжи управления… Претензии в Гумраке ему предъявят. Там с него спросят, можно не сомневаться. Связь Гумрака с Москвой прямая… Оставаясь в Калаче, он направил в Гумрак Потокина — информировать о происходящем, оказать помощь Крупенину, майору Крупенину, уцелевшему в памятном бою с «мессерами» и теперь прибывшему со своим полком под Сталинград.
Скрасил жизнь генералу Калач-на-Дону, порадовал, когда он, «Река-один», вышел в эфир навстречу ИЛам, каких удалось наскрести для поддержки пехоты. Размашисто и плотно прочесывая Дон, в зените играли «мессера». Хрюкин, строго говоря, своих по радио не наводил… То, что он делал, не было собственно радионаведением, он мог упредить летчиков об опасности… упредить штурмовиков, поднятых на задание без прикрытия… предостеречь: в воздухе «мессера»! Вот и вся его помощь. Все-таки помощь… Помощь… Волнуясь, он сбился, назвал себя не «Рекой-один», а «Волгой». Штурмовики, естественно, не отозвались. «Трезво мыслит! — воздал он должное ведущему и, смягчив той, поправился виновато: — «Река-один», «Река-один»…» Командир группы тут же отозвался…
Обретали в воздухе голоса наши летчики, удивлялись и радовались, впервые слыша себя со стороны, — и что за свистопляска царила в ту пору в эфире, господи!.. Ведь столько соблазнов. Анонимно, то есть не раскрывая себя, вполне безнаказанно врезать от всей души капитану за слишком быстрый его отход от цели. Пустить руладу по случаю удачи. Смачно приложить нерадивого Семена: не держит строй, мерзавец.
Как в том анекдоте: культурки нехвата… Единственно. Всего прочего — в избытке. ««Кашира», прикрой!» — «Я не «Кашира», я — «Севан»». — «Прикрой, «Севан», все одно российские!» Самозванец Левитан — в каждом полку свой: «От Советского Информбюро!.. От Советского Информбюро!» — и каждый похож, до удивления похож! Что тембр, что раскатистость обращения… Озорство, мальчишество, разрядка после боя — как не понять.
Радиоприемник в кабине противостоял гнету одиночества, укреплял чувство солидарности… Пусть не на виду товарищи, но — рядом, им тяжко, может быть, труднее, чем тебе, но они бьются, как и ты… несут свой крест, не бросают…
«Товарищ командующий, летчики поют!» — доложили Хрюкину. «Как — поют?» — «В голос. Во всю ивановскую. Один басит, другой тянет дискантом».
Хрюкин нацепил наушники — и что же он услышал?
— Я — Амет Хан-Султан! Я — Амет Хан-Султан! — с астматическим призвуком волнения оглашал небо молодой летчик, проявивший свою выучку в нескольких победах, одержанных подряд на виду всей линии БС:[4] он настигал врага «свечой», бил по нему, положив свой истребитель на спину…
— Я — Амет Хан-Султан, нахожусь над Сталинградом. Смерть немецким оккупантам!..
Татарский акцент усиливал клятвенность его обращения.
Кто же все-таки в небе пел?
Прикинули время; дуэт могли создать истребители, поднявшиеся с Гумрака. Хрюкин связался с полковником, командиром особой группы. «Мои летчики — веселые люди», — ответствовал ему полковник. «Это не веселье!.. Это кабак в эфире!..» — «Жизнь любят, смерть презирают, потому и поют!» — «Прекратить безобразие!.. Предлагаю заняться связью как тому подобает!..»
После этого Гумрак стал для него безотложным делом.
…Однажды в детстве, в открытой степи, их накрыла низкая, темная хмара. Блистая молниями и погромыхивая, туча надвигалась быстро. В лицо веяло влажной свежестью, серая пыль впереди закипала паром, чернозем на глазах расквашивался, все уже становилась не тронутая дождем полоска. Туча накатывалась, однако, не в лоб, не фронтом, ее сносило ветром в сторону, и пока первые тяжелые капли не шлепнули его по темени, в плечи, в грудь, он надеялся, что она обойдет их, беззащитных.
Детские ожидания, как они живучи!
В Гумрак ему предстоит въехать.
По прямому каналу он поставил задание на разведку лучшему экипажу ПЕ-2, рассчитав так, чтобы к приезду на место, в Гумрак, иметь на руках самые свежие данные о противнике. Информация — козырь, в его положении — единственный.
Слух о сильных, как на подбор, истребителях, собранных, чтобы прикрыть город, разошелся широко, на переднем крае их ждали… Вера в панацею, в некое средство, в универсальный способ, который один все повернет и изменит, поддерживалась в нем неопределенностью, смутой положения, но кавалерийский задор в руководстве, мнимое могущество повеления: «Навести в воздухе порядок!» всерьез не принимались. Вызревало чувство, что суждены нам иные, неблизкие и небыстрые пути, с каждодневной кровью, болью и страданием, с проявлением упорства и въедливости… Они выправят, наладят, поставят ход военной машины.
Вспомнился ему Сергей Тертышный, первое впечатление о нем, когда он увидел его на крыльце таверны, где они столовались. В напускных клетчатых гольфах, в такой же клетчатой куртке свободного покроя, при галстуке, а на голове — мягкой кожи потертый летный шлем; по моде, узаконенной Чкаловым, поднятые вверх застежки прихвачены резинкой очков-консервов, что придает шлему сходство с чепчиком… Штатское одеяние обнажало в Тертышном не просто военного, но летчика-военного. «Истинно военный летчик», — вот как он о нем подумал. А позже вслух о нем сказал: «ас». Но его тут же поправили: «Не надо пользоваться этим чуждым термином…»
Крупные серые глаза Сергея, словно бы от роду не мечтательные, привлекали выражением неслабеющей собранности. С такой внимательностью глаз плохо летать невозможно, Сами испанцы обращались к нему на французский манер: ас Тертышный. Болгары — по-польски: пан Тертышный. Русские звали по имени — Сергей…
А ему, волонтеру Хрюкину с паспортом на фамилию Андреева, солоно пришлось за Пиренеями, на каталонской земле. Еще ничего не сделав, да, по сути, ничего и не умея, только выруливая на первый боевой вылет, он попал под штурмовку мятежников, был смят, раздавлен, унижен… как будто кто уселся на нем, брошенном на землю, верхами, прижал, не давая дохнуть, повернуться, пикнуть, и потчевал, потчевал каменистой землицей… Из тех, кто успел взлететь, с задания не вернулись двое, он вспоминал их и себя, перебирая все подробности дня, черного вечера, черной ночи; никто не спал, все разбрелись во тьме, растерянные, стыдясь собственной слабости, пытаясь в одиночку совладать с пережитым, с ударом, нанесенным между глаз. Кружа в потемках вокруг хибары, козьего загона, вдыхая запахи, напоминавшие ему кизяк и катухи бездомного детства, он наткнулся на Тертышного, ему показалось, Тертышный обрадовался их встрече. «Да, товарищ командир, — сказал он, угадывая во тьме крупное лицо Тертышного, — на войне нужны железные нервы!» Это было первое, что в тот момент просилось на язык, означая понятное обоим согласие с выпавшей судьбой и необходимость — третьего не дано — ей противостоять… «Железные нервы», — отозвался командир; та же горячность уцелевшего была в его словах, та же придавленность потерями…