В то время танцевальная стихия, символом которой стали Вернон и Ирен Касл, захлестнула страну. Фицджеральд вскоре понял, что один азарт не может заменить навыков и умения. Он целые часы проводил перед зеркалом, отрабатывая движения «максиси», «теркитрот» и «аэроплейн глайд». Его не слишком интересовали танцы per se,[50] но он горел желанием вызвать всеобщее восхищение, когда он заскользит по паркету с самой красивой девушкой. Как-то на гастроли в Сент-Пол приехала передвижная театральная труппа, и Скотт послал ведущей актрисе записку с просьбой встретиться с ним после представления. Та согласилась, и он, вместе с другом, пригласил ее с подругой на танцы. На следующий день вчетвером они обедали в университетском клубе. Их поведение вызвало в городе кривотолки, хотя вся затея была от начала до конца невинной.
В Принстоне Фицджеральд знал студентов, которые знакомились с девушками в ресторане «Бастаноби» и проводили с ними целые ночи. Фицджеральд избегал подобных отношений. В своих взглядах на женщин он был романтик и абсолютно лишен цинизма. Однажды вечером у озера Уайт-Бэр, когда «волны раскачивали серебряные чашечки, выкованные на воде луной», он случайно услышал, как известный в прошлом спортсмен из Принстона предложил руку и сердце молодой девушке-дебютантке. На него накатила такая волна чувств, что ему «ужасно захотелось и самому оказаться помолвленным тут же и почти с кем угодно». Чисто физическое влечение было развито в нем в меньшей степени. И ему претила скабрезность.
Как-то несколько лет спустя, в разговоре со знакомой женщиной, он сказал о сдобренных порнографией мемуарах Фрэнка Харриса:[51]«Книга вызывает одно лишь отвращение». Это говорил отнюдь не пуританин. Некоторое время спустя он добавил: «Мне претит ханжа, морализирующий о сексе».
Его неприятие неразборчивости в половых отношениях видно из сцены в романе «По эту сторону рая», когда Эмори со своим дружком приезжают на квартиру к двум девушкам, с которыми они познакомились в ночном клубе. «Была минута, когда соблазн овеял его, как теплый ветер, и воображение воспламенилось, и он взял протянутый Фебой стакан». В ту же секунду он увидел человека, сидящего на диване у противоположной стены комнаты, того самого, который наблюдал за ними весь вечер в кафе. Лицо человека было бледно той бледностью, которая свойственна всем, кто долго проработал в шахте или трудился по ночам в сыром климате. «Рот у него был из тех, что называют откровенным, спокойные серые глаза оглядывали их всех по очереди с чуть вопросительным выражением. Эмори обратил внимание на его руки — совсем не красивые, но в них чувствовалась сноровка и сила… нервные руки, легко лежащие на подушках дивана, и пальцы то сжимались слегка, то разжимались. А потом Эмори вдруг заметил его ноги, и что-то словно ударило его — он понял, что ему страшно. Ноги были противоестественные…»
Поняв, что дьявол попутал его, он бросается вон из квартиры.
В возрасте, когда половой позыв наиболее силен и таит в себе опасность надлома молодой души, какое-то застенчивое целомудрие удерживало Фицджеральда. Как он писал позднее, скорее отчаяние, чем вожделение, толкало его и объятия женщины. Это был год «ужасных разочарований и конец всем университетским мечтам. В один из мартовских дней мне показалось, что я потерял буквально все, чем я так хотел обладать, и в тот вечер меня впервые преследовал призрак женщины, который на какое-то мгновение заслонил все остальное». Это же чувство отчаяния побуждает его написать рассказ о своем провале в Принстоне, который он позднее считал своим первым зрелым произведением, ибо именно в рассказе «Шпиль и химера», опубликованном зимой следующего года в «Литературном журнале Нассау», впервые появляются мотивы «По эту сторону рая».
После возвращения осенью в Принстон, он поселился в одной комнате с Полем Дики, который писал музыку для «Треугольника». Мало того, что Фицджеральд не перешагнул третий курс, но, временно оказавшись за стенами университета, он лишился и желанного поста президента, да и вообще уже не занимал тут больше никакой должности. Тем не менее, он написал слова всех песен для пьесы «Осторожность превыше всего!», поскольку никто не мог ему запретить писать.
Начав все заново на курсе, он счел, что знает все предметы, и не утруждал себя занятиями. Он избрал своей специальностью английскую литературу, но его раздражили академический подход к ней и консервативный дух, царивший на кафедре английской литературы. Ему импонировал Джон Данкан Смит, деливший в равной степени свое время между тренерской работой и чтением лекций о поэтах периода романтизма. Других преподавателей литературы он характеризовал как «субъектов со слабо развитым вкусом к поэзии, которые терпеть не могли искренности во время дискуссий и даже самых известных в университете студентов называли по фамилиям». На внутренней стороне обложки книги Сидни «В защиту поэзии»,[52] он написал: «Боже мой! Да ведь этот человек ужасен! И умираю от скуки, видя, как он кромсает английскую поэзию. Мелкий ум, жалкая отталкивающе-антипатичная личность! Черт бы его побрал! «Изящный» его любимое словечко. Представьте себе изящным Шекспира. Вчера я подсчитал, он употребил выражение «не так ли» сорок пять раз. Какой он противный, этот идиот! Говорят, он собирается жениться. Да поможет господь его жене! Бедняжка, ее ожидает нелегкая судьба!»
Позднее Фицджеральд признавался, что Джон Пил Бишоп «за какую-нибудь пару месяцев помог мне распознать разницу между истинной поэзией и поделкой. После этого, одним из моих первых откровений было то, что, некоторые преподаватели, обучавшие нас поэзии, на самом деле ненавидели ее и абсолютно ничего в ней не смыслили».
Единственное исключение составлял Кристиан Гаус, в то время преподававший романские языки, и позднее ставший деканом факультета. Сын немецкого эмигранта, Гаус за три года прошел курс обучения в университете Мичигана и прибыл в Принстон в 1905 году как один из пятидесяти наставников, которым дал путевку в жизнь Вудро Вильсон.[53] Это был человек небольшого роста, с редкими прядями светлых волос, зачесанных на просвечивающую спереди лысину. Взгляд его из-под пенсне был кроток и одновременно тверд. Лет пятнадцать до этого он работал в Париже репортером, встречался с Оскаром Уайльдом. Его лекции выходили далеко за рамки обычной программы, и после их окончания студенты еще надолго задерживались в классе, чтобы продолжить начатую дискуссию.
Гаус придерживался сократовского подхода. Он выдвигал теории, которые затем предлагал развивать самим студентам, утверждая, что его цель «порождать идеи, а не находить им решения». Начиненный цитатами и наделенный добродушным юмором, он обычно приветствовал опоздавшего словами: «Добро пожаловать в Эльсинор!». Когда студент плел околесицу, он мог вдруг прервать его увещеванием: «Дорогой друг, ради бога, пощади, — добавляя при этом тихо: — Всемилостивый, не дай погибнуть отроку в неведении!». Гаус обожал старшекурсников. Своей верой в них он пробуждал в их душах самое лучшее, что было в них заложено. Позднее, будучи уже деканом, он спас не одну заблудшую овцу. Он мог быть строгим и, в то же время, проявлял чуть ли не сентиментальность в отношении самых беспокойных студентов, явно считая, что они обладают большими способностями, чем паиньки. Возможно, это и стало причиной его симпатий к Фицджеральду. Скотт отвечал ему глубокой взаимностью. Для Фицджеральда Гаус стал в американской педагогике эталоном и одновременно маяком, по которому он сверял свой неустойчивый курс жизни.