Широкий во всем, Емельянов отличался одной необъяснимой слабостью, над которой много потешались его друзья: никому никогда книг из своей библиотеки не давал. Он был абсолютно убежден, что всякий нормальный человек, к которому попала в руки хорошая книга, добровольно ее не отдаст. Ему не пришлось учиться в молодости, и он наверстывал взрослым человеком, читая ночи напролет, пристрастив к этому и Щербатова.
Вот он и приехал в тот вечер по-семейному с женой, с двумя бутылками коньяка в карманах, веселый, как бывало. Но скоро Щербатов увидел за столом, что веселье его не очень веселое. Несколько раз жена Емельянова со страхом указывала на него глазами, он ее взгляда как будто не замечал. Усадив рядом с собой Андрюшку, путал его вопросами, сбивал с толку и хохотал, довольный. Но вдруг сказал, оборвав смех:
- А ну покажи библиотеку!
Щербатов понял: хочет поговорить. В кабинете они закурили, сидя друг против друга.
- Новостей ждешь? - спросил Емельянов в упор.- Новостей сейчас ждут больше, чем правды.- Он усмехнулся.- Вот так и сидим по углам, ждем: "Может, меня минует..." Мы как учим солдата? В бою под огнем не лежать! Вперед! И другие за тобой! Да, в бою просто. Там смелому если и смерть, так слава. А здесь - позор! Ну-ка выйди, скажи громко... Так завтра, кто знал тебя, имени твоего будут бояться.
Сломав папиросу, вдавил в пепельницу, заходил по кабинету, хрустя пальцами за спиной.
- И ты, коммунист, исчезнешь бесследно, как враг своего народа. И люди поверят, что ты - враг. Вот что страшно.
Он стоял у окна, смотрел сквозь стекла во двор. Тяжелые плечи опущены, руки заложил за спину. Сквозь коротко подстриженные волосы на затылке блестит чистая загорелая кожа. А Щербатов слушал его и томился от мысли, что они вот так разговаривают, а отдушина отопления открыта. Он знал, какие тонкие стены. Он нe мог не думать так: это уже вошло в кровь. И сознавая весь стыд этого, он все же не мог не мучиться.
- Страшные жертвы,- сказал Щербатов.- Безвинные - все так. Но если подумать, сколько врагов, каким окружением сжата страна. Да даже не в этом дело. Я только думаю, если суждено нам во имя идеи пожертвовать собой, так даже это не страшно.
И вдруг понял: он говорит это не Емельянову, не себе даже, он говорит так потому, что их могут слышать. И похолодел от мысли, что Емельянов мог эта понять. Ведь он сейчас, в сущности, предавал его. И тем страшней было это предательство, что оно негласное, незаметное, не вынужденное обстоятельствами. Ведь он же в бою не задумываясь заслонил бы Емельянова собой. Так как же случилось, что он предает его перед тем незримым, что поселилось в душе? Но Емельянов не понял. Этого он думать не мог. Обернувшись от окна, он пристально посмотрел на Щербатова, погрозил пальцем:
- Не ври! Этой надежды нам не дано. Идея давно уже не в жертвах нуждается, защиты просит. Человечество не сегодня на свет родилось, оно многое видело, о многом успело подумать.
Он подошел к книжной полке, указал через стекло:
- Вон у тебя Анатоль Франс. Сегодня среди ночи взял случайно и читал всю ночь. Есть у него речь в девятьсот пятом году: "За русский народ". И там он говорят о деле Дрейфуса. Сейчас даже читать странно. Казалось бы, иэ-за чего шум? Не тысячи на каторгу идут, всего один человек. Вот обожди, я найду сейчас. Это место. Слова даже непривычные какие-то: "Невинный страдалец"... Мы уж отвыкли от таких слов. Вот! - Он нашел по оглавлению, раскрыл том.Слушай. Это он молодежи говорит:
"Защищая невинного страдальца против всех сил власти и общественного мнения, мы научили вас не подчинять их доводам доводы своего разума. Мы научили вас не подавлять в себе голоса совести. Мы научили вас не сгибаться перед могущественным преступлением. Мы научили вас провозглашать истину так, чтобы голос ее звучал сильнее бряцания сабель и рева толпы. Мы научили вас, как должны поступать мужественные люди, когда судьи безмолвствуют, а министры лгут." Вот!
Емельянов некоторое время издали смотрел ему в лицо.
- Страшно, что мы сами помогли укрепить слепую веру в него и теперь перед этой верой бессильны. Святая правда выглядит страшной ложью, если она не соответствует сегодняшним представлениям людей. Ты можешь представить, что было бы, если б нашелся сейчас человек, который по радио, например, сказал бы на всю страну о том, что творится, о Сталине? Знаешь, что было бы? С этой минуты даже тот, кто колеблется, поверил бы. И уже любая жестокость была бы оправдана. То-то и беда, что последствия огромных событий сказываются не сразу, через годы и страдания доходят до людей.
И тут на площадке стукнула дверь лифта. И оба, замолчав, некоторое время вслушивались, пока не затихли шаги. Емельянов первый усмехнулся: над ним и над собой.
- Вот тебе и все,- сказал он и, поставив книгу на место, закрыл шкаф.Вдуматься - сам начинаешь не верить себе. Мы, два коммуниста, и, чего уж там говорить, дороже советской власти ничего для нас нет, а не то что слов мыслей своих боимся другой раз. Слышал новый анекдот? Вечер. Сидит семья дома. Вдруг,- он показал в сторону хлопнувшего лифта,- звонок в дверь. Поглядели друг на друга: кому идти? Самый старый - дедушка. Пошел он открывать. До-олго идет по коридору. Вдруг бежит обратно радостный, ноги за ним не поспевают: "Не волнуйтесь! Это - пожар!"
Они только улыбнулись. Смеяться как-то не хотелось.
Уже уxодя и взявшись за ручку двери, Емельянов помедлил, впервые за весь вечер мягко, грустно и дружески посмотрел на Щербатова. Долго так, словно прощаясь. Потом глаза его снова посуровели и он сказал:
- Будет война, но поражение мы терпим уже сейчас. И будут погибшие безымянные герои, которых могло не быть.
Он ушел, оставив в доме тяжелое предчувствие беды. Это предчувствие томило Щербатова даже ночью, во сне. И когда жена вошла будить, он, словно не спал вовсе, сел быстро и тихо. Было еще темно, только начинали сереть окна в стенах. Он увидел белое лицо ее и - шелестящий в темноте шепот:
- Федя застрелился...
Все опустилось в нем куда-то вниз до тошнотного чувства в животе. Дрожащей рукой, на ощупь, в темноте, нашел папиросы, закурил. Кто-то всхлипывал в коридоре, но это ни болью, ни сочувствием не отзывалось в нем. Он сидел оглушенный, тупо уставясь в пол. Емельянов решился. И прав он, не прав ли - теперь уж прав. Ни совесть, ничто больше не мучит его.
Последующие дни были оглушены опустившейся на всех тяжестью. Даже страха не было. В служебном кабинете и в доме Емельянова той же ночью произвели обыск, придирчиво рылись в его бумагах, самоубийцу увезли, словно арестовав посмертно, и хоронили негласно. Входя к нему в дом, Щербатов ясно чувствовал, как переступает через нечто отделившее эту семью ото всех. Он подолгу сидел с осиротевшими ребятами: рассказывал им всякие истории, больше про войну, а хотелось ему посидеть в кабинете Емельянова, подумать среди его книг. Но кабинет был опечатан. И всего-то одна пришлепнута на дверях желтая восковая печать, но тверда она, как закон. При ней все чувствовали себя поднадзорными, оставленными здесь жить до выяснения обстоятельств. Как потерянные слонялись жена и дети по квартире, опасаясь притрагиваться к вещам, словно все было уже не ихнее, беззвучно говорили в поселившейся тишине, и временами у Щербатова путалось, то ли он здесь это видит, то ли у себя.