И в душу мою закрадывается сомнение: «А стоило ли лезть в подполье? Единомышленников там не найдешь. В ПОДПОЛЬЕ ТОЛЬКО КРЫС МОЖНО ВСТРЕТИТЬ, а единомышленников надо искать в народе». Я невольно вспоминаю свое выступление на партийной конференции. Выступление беззубое, поверхностное и не поднимает главных вопросов. Листовки мои по сравнению с ним, глубокие, обстоятельные политические произведения. А результаты! О выступлении почти мгновенно узнала вся страна. После конференции люди встречали меня на улице, жали руку, говорили: «Спасибо! Правду в глаза прямо сказали». Больше половины делегатов прислали письма-протесты в МК, слух о выступлении пронесся по всей КПСС. Многие из давних моих сослуживцев слали письма-поздравления за выступление. На Дальнем Востоке, куда меня послали в «ссылку», все знали о выступлении и встретили меня с симпатией. А листовки? Они стали известны самое большее нескольким десяткам человек и были уничтожены. Вряд ли кто рискнул сохранить такую крамолу.
Значит, тот, кто сейчас хочет бороться с произволом, должен уничтожить в себе страх к произволу. Должен взять свой крест и идти на Голгофу Пусть люди видят, и тогда в них проснется желание принять участие в этом шествии. Народ увидит его участников и пойдет к ним. Открытые выступления привлекают новые силы, уход в подполье увеличивает опасность ареста, не суля при этом роста сил. С такими убеждениями я мог бы сказать, что действия свои считаю ошибочными. И это не было бы ложью, а мне открывало почти верный путь к освобождению.
Но поступить так я не мог. Во-первых, потому что недостойно признавать ошибки, когда горло твое находится под ножом гильотины. Во-вторых, «психиатры» института, а вернее их хозяева, настолько опытны, что одним этим они не удовлетворились бы. Потребовали бы анализа ошибок. От этого, правда, можно было уклониться, сославшись на то, что не сознавал в то время действительности. Но, если бы, после этого потребовали написать, что ты действовал в состоянии невменяемости, от этого отказаться уже оснований не было бы. А написать так означало наступить самому себе на горло, изменить делу, которому ты начал служить, отказаться навсегда от борьбы со злом и перестать уважать самого себя. Поэтому я решил не говорить о своей ошибке. И это, пожалуй, было единственное разумное решение мое после ареста. Если бы я, продолжив петушиться, высказал Кантову и свои суждения о подпольной и открытой борьбе, то трудно даже представить, в сколь тяжелые условия попал бы я. Мне бы нашли местечко еще получше, чем покушавшемуся на Брежнева Ильину. Благодарю Бога, что удержал язык мой неразумный и ограничил мою доверчивость к «своим однопартийцам», фактическим душителям народа.
Но вот и конец экспертизы. 19 апреля 1964 г. комиссия под председательством академика Снежневского при решающем участии профессора Лунца признала меня психически невменяемым. Мне этого, разумеется, не сказали. Но я не сомневался в том, что решение комиссии в пользу следствия. Однако я хотел услышать это решение от его творцов, хотел взглянуть им в глаза, поэтому попросил встречи с Лунцем или Тальце. Ни первый, ни вторая меня не приняли. До этого принимали по первой просьбе. И, наверно, чтобы избавиться от встреч, на следующий день утром отправили в тюрьму. Обычно отправляют после комиссии на 5-6-й день. Так я и не видел своего психиатрического опекуна в тот единственный раз, когда мне хотелось ее видеть. Значит и у таких людей где-то шевелятся остатки совести или, может, страх? Тальце я случайно встретил в 1965 году, после освобождения из Ленинградской спецпсихбольницы.
Дело было так. Проходя по 3-й Фрунзенской, я вознамерился зайти в овощной магазин. В дверях встретился с выходящей пожилой, хорошо одетой женщиной. Уступил дорогу. Ничем эта женщина не привлекла моего внимания. Но вдруг как что-то хлестнуло меня, я поднял глаза и встретился с ее взглядом, полным панического страха. Увидя, что я смотрю на нее, она рванулась вперед, проскользнула мимо меня и быстро помчалась, явно стремясь побыстрее скрыться за углом магазина. И я понял, что это Маргарита Феликсовна. Сворачивая за угол магазина, она обернулась. На ней лица не было.
Бледная до желтизны с широко раскрытыми от ужаса глазами, она явно не владела собой. Думаю, если бы я сделал хотя бы одно движение преследования, она начала бы визжать, как свинья под ножом, но я только смотрел ей вслед. Хотелось мне, чтобы ее подэкспертные увидели ее в таком состоянии. Думаю, их очень бы позабавил вид этой «дочери Дзержинского». Так она себя преподносила подэкспертным. И все верили, видимо, ориентируясь на ее поведение. Вела же она себя с подэкспертными грубо, вызывающе и оскорбительно. Последний раз видел я ее в 5-й Московской городской психбольнице (ст. Столбовая) в 1974 году. Она к тому времени уже была «доктором медицинских наук». Как это неграмотное существо достигло этого звания – трудно представить. Хотя почему же? Для КГБ невозможного нет. А он заботится о верных слугах своих.
Известны куда более поразительные взлеты. Штеменко, например, пришел в Генеральный штаб в 1940 году с должности командира тяжелого танкового полка, в звании полковника. Не выходя из стен генерального штаба, дошел до должности его начальника (уникальный случай в военной истории), в звании генерала армии. После расстрела Берии был отстранен от должности начальника Генштаба и понижен в звании: с генерала армии до генерал-майора, «как ставленник Берия» – записано в постановлении Совета министров СССР. Но наследники Берия не могли оставить своего верного слугу без своих забот. Доказать, что он не ставленник, было невозможно. Следовательно, оставался только путь верной службы. И Штеменко решительно зашагал по этому пути. Начав с заместителя начальника штаба Сибирского военного округа, генерал-майора, он за десяток лет дошел до начальника штаба вооруженных сил Варшавского пакта, восстановив при этом и звание генерала армии. Думаю, он пошел бы и дальше, если бы не смерть, вставшая на его пути. Знаю ряд и других случаев щедрой награды КГБ за верную службу. Делалось это преимущественно путем раздачи высоких постов и званий – служебных и ученых.
На Лубянку я уже не вернулся. Эту тюрьму закрыли. Видимо, в серое здание не стали вмещаться все «труженики» госбезопасности, принятые по новым значительно расширившимся штатам. Меня доставили в Лефортово и поместили в 25-ую камеру. Ни на допросы, ни на собеседование меня больше не вызывали. И я мог спокойно читать и думать. Прежде всего я потребовал увеличения прогулки от одного часа до двух. Получил разрешение. Через два-три дня после возвращения в тюрьму дали свидание с женой. Свидание необычное. После обеда вывели на прогулку. Через несколько минут мне стало плохо. Попросил увести в камеру. Пообещали, но не уводили. Чувствую – вот-вот засну на ходу. Прошу еще раз увести. Снова не уводят. Выводной появляется только перед концом прогулки. Уводят. По пути в камеру встречается дежурный. Объявляет: «На свидание!» Мобилизую все силы и иду. Что было на свидании – не помню. Как вернулся со свидания – тоже не знаю. Впоследствии жена рассказывала, что я гримасничал, кричал «Рот фронт!», дергался, как марионетка, бросил ей очень неудачно записку, которая упала на пол. Подобрал на глазах у охраны и просто сунул ей в карман. Поэтому, когда свидание кончилось, с нее потребовали эту записку. Она ее отдала, но когда вернулась домой, записка была при ней. Это особое искусство, раскрывать которое я не имею права, т. к. пока есть заключенные, у них есть и свои секреты.