Впоследствии я убедился, что сердце Пети не было совершенно заперто для чувства дружбы и любви; но на первых порах мне крайне горько было замечать в мальчике эгоистическое чувство, побуждавшее его все брать, ничего не давая. Честный и правдивый по натуре, он не способен был взять что-либо украдкой, а считал своим правом брать чужое, как некогда конфеты у детей Толстых. Когда ^ я старался логически доказывать его несправедливость, он понимал меня на полуслове и сам досказывал заключительный вывод; но на деле такое головное понимание не помогало.
Лицейским доктором была указана необходимость для него деревенских прогулок; но добрейшему Федору Федоровичу стоило больших трудов вытащить мальчика на воздух. Величайшим наслаждением для Пети было чтение исторических книг, кроме сочинений русских писателей, всех эпох. В гостиной, в углу за дверью, стояла низкая кушетка со спинкою в виде кресла и длинной покатостью к ногам. Вот эту кушетку Петруша избрал своею главною квартирой. Тут, ложась на грудь, он обыкновенно подпирал голову локтями и, читая книгу, болтал поднятыми от колен ногами. Когда, бывало, в свободные дни я после завтрака садился в столовой на диван против двери, то привык видеть за дверью мелькание пары ребяческих ног в белых чулках и черных ботинках.
Однажды, когда ботинки делали свое дело, я увидал из задних комнат подошедшего Федора Федоровича с серою шляпою в руках.
— Peter, wollen wir spazieren gehen.
Ответа нет, и ботинки продолжают свое однообразное болтание. Простояв с минуту, Федор Федорович самым убедительным голосом напевает свое воззвание. Мелськание ботинок продолжается. Третий призыв не нарушает их мелькания.
— Петруша, говорю я, самым дружелюбным голосом: ну как же тебе, любезный друг, не стыдно заставлять человека понапрасну стоять перед тобою!
Ботинки продолжают раскачиваться, как будто бы я не произнес ни одного слова.
— Петруша! крикнул я отрывисто тем голосом, каким Василий Павлович, бывало, просил меня скомандовать против ветра: «эскадрон, стой!» — Когда я тебя зову, ты в ту же минуту должен, как пуля, нестись к моим ногам!
Не успел я окончить этих слов, как уже пронесшийся во весь дух Петруша, бледный и дрожащий, стоял около моих коленей.
— Видишь, сказал я, я настолько доверяю твоему уму, что надеюсь, это будет тебе уроком. Не мне судить твои отношения к отцу твоему. Но твои отношения ко мне совершенно просты: мое дело требовать от тебя того, что я считаю справедливым: а твое — беспрекословно исполнять мои требования. А теперь ступай гулять и будем друзьями.
Я не ошибся: с этой минуты мне ни разу не пришлось встречаться с тенью ослушания со стороны Петруши. А впоследствии он доказал несомненным образом, что единственным человеком, которого он любил, был я.
Л. Толстой писал от 10 июня 1871 г.:
Любезный друг, не писал вам давно и не был у вас оттого, что был и есть болен, сам не знаю чем, но похоже что-то на дурное, или хорошее, смотря потому, как называть конец. — Упадок сил и ничего не нужно и не хочется, кроме спокойствия, которого нет. Жена посылает меня на кумыс в Самару или Саратов на два месяца. Нынче еду в Москву и там узнаю — куда.
Очень (хотел написать) жаль о Борисове, но это совсем неверно и завидно неверно, а тронуло меня это очень. Радуюсь, что мальчик у вас. Я, может, напишу вам с места.
Ваш Л. Толстой.
Тургенев писал из Лондона от 2 июля 1871 г.:
Любезнейший Аф. Аф., - ваше письмо опять меня огорчило. — Не тем, что вы мне пишете о Пете, характер которого вы, впрочем, разгадали верно, — это еще может перемолоться, да и вы, кажется, в отношении к нему стали на настоящую дорогу, — а тем, что вы мне пишете насчет здоровья Л. Толстого. Я очень боюсь за него, недаром у него два брата умерли чахоткой, — и я очень рад, что он едет на кумыс, в действительность и пользу которого я верю. Л. Толстой, эта единственная надежда нашей осиротевшей литературы, не может и не должен так же скоро исчезнуть с лица земли, как его предшественники — Пушкин, Лермонтов и Гоголь. И дался же ему вдруг греческий язык!
Через две недели я еду в Шотландию, где буду присутствовать на столетнем юбилее Вальтер-Скотта в Эдинбурге и поохочусь на «гроузов» (grouse, род белой куропатки), а с 20 го августа я опять на два месяца в Бадене.
Жизнь английская невесела, но любопытна. Когда встретимся (вероятно, зимой: я с ноября до января в Петербурге), — будет что рассказать. Поклонитесь от меня всем друзьям, начиная, разумеется, с Марьи Петровны.
Жму вам крепко руку и остаюсь —
ваш Ив. Тургенев.
Л. Толстой писал от 18 июля 1871 г.:
Благодарю вас за ваше письмо, любезный друг. Кажется, что жена сделала Фальшивую тревогу, отослав меня на кумыс и убедив меня, что я болен. Как бы то ни было, теперь, после 4-х недель, я, кажется, совсем оправился. И как следует при кумысном лечении, — с утра до вечера пьян, потею и нахожу в этом удовольствие. Здесь очень хорошо, и если бы не тоска по семье, я бы был совершенно счастлив здесь. Если бы начать описывать, то я исписал бы сто листов, описывая здешний край и мои занятия. Читаю и Геродота, который с подробностью и большою верностью описывает тех самых галактофагов-скифов, среди которых я живу.
Вчера начал писать это письмо, и писал, что я здоров. Нынче опять болит бок. Сам не знаю, насколько я нездоров, но нехорошо уже то, что принужден и не могу не думать о моем боке и груди. Жара третий день стоит страшная. В кибитке накалено, как на полке, но мне это приятно. Край здесь прекрасный, по своему возрасту только что выходящий из девственности, по богатству, здоровью и в особенности по простоте и неиспорченности народа. Я, как и везде, примериваюсь, не купить ли имение. Это мне занятие и лучший предлог для узнания настоящего положения края. Теперь остается 10 дней до шести недель, тогда напишу вам и устроимся, чтобы увидеться. Помогай вам Бог с вашими трудами. Хомутов на вас много; и труднее, и интереснее всех Петя. Поцелуйте его за меня. Душевный поклон Марье Петровне.
Л. Толстой.
Тургенев из Баден-Бадена писал от 6 августа 71 г.:
Любезнейший Фет, ваше письмо застало меня в постели, с которой я уже две недели не расстаюсь, по милости припадка подагры, которую черт дернул поселиться на этот раз (в первый раз) в колене — и таким образом лишить меня всякой локомоции. Сегодня попытаюсь подняться с двумя костылями: подумаешь, я тоже участвовал в завоевании Франции! А погода между тем отличная, — дразнит сквозь окна. Спасибо за сообщенные известия. Я очень рад, что Толстому лучше, и что он греческий язык так одолел, это делает ему великую честь и приносит ему великую пользу. Но зачем он толкует о необходимости создать какой-то особый русский язык? Создать язык!! — создать море. Оно разлилось кругом безбрежными и бездонными волнами; наше писательское дело — направить часть этих волн в наше русло, на нашу мельницу! И Толстой это умеет. А потому его Фраза лишь настолько меня беспокоит, насколько она показывает, что ему все еще хочется мудрить. Литератор отвечает только за напечатанное слово: где и когда я печатно высказался против классицизма? Чем я виноват, что разные дурачки прикрываются моим именем? Я вырос на классиках и жил и умру в их лагере; но я не верю ни в какую Alleinseligmacherie даже классицизма и потому нахожу, что новые законы у нас положительно несправедливы, подавляя одно направление в пользу другого. «Fair play» — говорят англичане; — равенство и свобода, говорю я. Классическое, как и реальное образование должно быть одинаково доступно, свободно и пользоваться одинаковыми правами. Г. Катков говорит противное; но я в жизни ненавидел только одно лицо (не его, то уже умерло, слава Богу), а презирал только трех людей: Жирардена, Булгарина и издателя Моск. Ведомостей.