Когда, оправившись, я стал уже ходить по комнате, из Петербурга приехал брат Петр Афан. в совершенно восторженном состоянии. Года три тому назад он был влюблен в одну красивую девушку соседку и ездил в дом, считая себя женихом. В какой мере он имел на это право, судить не берусь; но отец девушки сам говорил мне, что был бы чрезвычайно рад, если бы его дочь согласилась на этот брак. Восторгам брата не было конца; он перестроил свой дом для семейной жизни, и вдруг предмет его страсти совершенно неожиданно вышла замуж. Отчаянию брата не было границ; но со временем страсть по-видимому не токмо погасла, но и перешла в том же семействе на меньшую сестру, которую отец в настоящем году вывозил в Петербурге. Девушка несомненно была красива. И вот по поводу-то ее, брат и предавался всевозможным лирическим порывам. Предвидя повторение столь пагубного для его нравственного организма приключения, я употребил все меры, чтобы удержать его от нового увлечения.
— Ах, нет! восклицал он, — сам отец страстно желает этого брака и приглашает меня бывать у них в доме. Я ведь к ним бы и не поехал после того, что случилось, но он сам в деревне приехал звать меня накануне ее именин. Он этого страстно желает!
— Да ведь он и тогда, как говорил мне сам, этого желал. Вот если бы ты мог сказать, что она этого желает, то я благословил бы тебя обеими руками. А то как бы последнее не было горше первого.
— Ах, братец, пожалуйста, не говори! Вышивала она на подушке пару голубей; я и говорю ей: «что же это ваши голуби отвернулись друг от друга?» — А она подняла на меня глаза и сказала: «а может быть они когда-нибудь и взглянут друг на друга».
— Какое же ты выводишь заключение из этих слов?
— Ах, братец, когда я приехал прощаться, к ней пронесли светло-золотистое палевое платье. Уж тут и говорить-то нечего!
Брат замолчал, и я замолчал после такой аргументации.
Совершенно поправившись, я перед отъездом в Степановку зашел проститься с В. А. Ш-ым, который в свою очередь жаловался мне на нездоровье. На прощаньи он заставил меня написать два слова Сергею Петровичу Боткину, к которому собирался съездить за советом в Петербург.
Чтобы не принимать вида вмешательства, мы с женою, при жизни Ивана Петровича, ни разу не посетили маленькой Оли Ш-ой; но ставши ее опекуном, я счел своею обязанностью взглянуть на девочку, которой не видал в течении 13-ти лет. Ее так ревниво оберегали, что я едва мог добиться свидания с нею и нашел ее с воспаленными глазами и золотыми браслетами на руках. Напрасно я старался объяснить г-же Эвениус необходимость познакомить девочку с ее ближайшими родными по отцу и по матери, прося поэтому прислать ее, не долее как на месяц, в деревню. Г-жа Эвениус только тогда обещала исполнить мою просьбу, когда я подтвердил ее решительными требованиями опекуна. Решено было, что девочка приедет с классною дамою в Степановку в июле месяце.
Тургенев писал из Парижа от 8 января 1872 года:
Прежде всего поздравляю вас с изобретением зерносушилки, любезнейший Аф. Аф., если она точно окажется без сучка и задоринки. Je ne demande pas mieux que m'ecrièr: ta as vaincu, Galiléen! Радуюсь душевно успехам Пети: все это обещает в будущем хорошие плоды. С удовольствием прочту ваши письма «Из деревни», если они будут написаны «sine ira et studio». Вы пишете, что «не шутя не знаете ни одного бедного литератора». Это происходит оттого, что вы их вообще мало знаете. Укажу вам на один пример. Недавно А. Н. Афанасьев умер буквально от голода, а его литературные заслуги будут помниться тогда, когда наши с вашими, любезный друг, давно уже пожрутся мраком забвения. Вот на такие-то случаи и полезен наш бедный, вами столь презираемый, фонд. Надеюсь, что вы весело пожили в Москве и «люблю думать», как говорят Французы, что вы не слишком нанюхались Катковского прелого духа.
В конце Февраля я в Питере, а там в Москве и пожалуй в деревне. Жму вам руку.
Ваш Ив. Тургенев.
Настоящие слова Тургенева вызывают многие замечания.
1. Поступивши в Общество Литературного Фонда в качестве члена учредителя, я вычеркнул себя из списка не потому, что считал не должным помогать нуждающимся литераторам, а только потому, что считал необязательным слепо подчиняться произволу Общества, изменявшего свою программу введением расходов, не имевшихся в виду при учреждении Общества. Если Общество считает такие изменения своим правом, то не должно и удивляться уходу членов, с ним несогласных.
2. Серьезные члены учредители не могут не знать, что литература способна быть забавой или отрадой и даже некоторым подспорьем насущному хлебу, но что чисто литературный труд в большинстве случаев так же мало способен прокормить отдельного человека, как и душевой крестьянский надел. Вкоренять в том и в другом случае в человеке мысль об обеспеченности — значит заведомо вести человека к экономической гибели. Поэтому помощь должна являться к литератору, как и ко всякому другому труженику, только как помощь при неожиданном несчастии, но никак не в виде поощрения на бездоходный труд.
3. Сказанное нами подтверждается отчасти судьбою покойного Афанасьева, которому служба в иностранном архиве давала возможность предаваться своим частным литературным занятиям. Принимая у себя на собственный риск неупрощенного еще Кельсиева, Афанасьев, конечно, не мог рассчитывать, что правительство будет продолжать содержать его на службе, невзирая на его оппозиционную роль. Но даже и после потери места он не умирал с голоду, как говорить Тургенев, так как оставил своей наследнице в Москве дом, оцененный в 13 тысяч.
Л. Толстой писал от 20 Февраля 1872 г.:
Как мне грустно было узнать, что вы были в Москве и еще хуже, что, когда я на днях в другой раз приехал в Москву, я узнал, что вы накануне уехали. Как же было не написать мне словечко о своем положении? Я могу не переписываться по годам со своими друзьями, но когда друг в беде, то ужасно совестно и больно не знать. Напишите, как вы теперь? Не заработывайтесь своим судейством. Вы мне это проповедываете, а вам едва ли не нужнее, я уж лет 9 не помню вас хоть на денек спокойным и свободным. В Москве теперь хотел съездить к Боткину, чтобы разузнать про вас, но сам заболел, пролежал и больной насилу добрался домой. Теперь лучше. Дома все хорошо, и дом вы наш не узнаете: мы всю зиму уж пользуемся новой пристройкой. Еще новость, это — что я опять завел школу, и, жена и дети, мы все учим и все довольны. Я кончил свои азбуки, печатаю и принимаюсь за задушевное сочинение, которого не только в письме, но и на словах едва ли расскажу, не смотря на то, что вы тот, кому можно рассказать. Теперь пишу и вспоминаю, как давно мы потерялись из виду. Напишите пожалуйста поподробнее. Жена и я просим передать душевный привет Марье Петровне. Как ее здоровье? Прощайте.