Мышкин обращается к Рогожину в «Идиоте»: «твою любовь от злости не различишь». Рогожин – жертва страстной, полубезумной Настасьи Филипповны, играющей с ним, как с покорной куклой, – но он же и убивает ее. У Версилова в «Подростке» любовь к Ахмаковой настолько походит на вражду, что его пасынок принимает ее за ненависть, чем вызывает презрительный смех многоопытной Татьяны Павловны. В «Вечном муже» у Натальи Васильевны – «гнетущее обаяние… в этой женщине был дар привлечения, порабощения и владычества. Она любила мучить любовников, но любила и награждать». Любовь Ставрогина к хромоножке Марье Тимофеевне, на которой он женится («Бесы») – это смесь издевательства, самоуничижения и любопытства, усиленная желанием поразить и властвовать. Он выбирает полуидиотку, полуинвалида еще и потому, что может рассчитывать на безмерную женскую благодарность, а значит и на беспредельное господство. Старик Карамазов («Братья Карамазовы») находит что-то в «мовешках и вьельфилках», т. е. в дурнушках и старых девах, вероятно, по тому же принципу: женщина, на которую никто не обращал внимания, так благодарна мужчине, выбравшему и пожелавшему ее, что в ее ответе – самозабвенная преданность, полная, покорная отдача себя. Это хорошо понимал и Свидригайлов («Преступление и наказание»), переходивший от чисто физического садизма (он бьет хлыстом свою жену) к наслаждению от сознания власти над неопытной девушкой-подростком. Между прочим, сцены насилия и физического садизма встречаются чуть ли не во всех романах Достоевского, а особенно в «Бесах», где Лебядкин нагайкой стегает свою сестру, а Ставрогин, затаив дыхание, смотрит, как из-за него секут розгами двенадцатилетнюю девочку: он потом ее же изнасилует.
Боль, страдание, как нераздельная часть любви, мучительство физическое, связанное с половым актом, и мучительство душевное, связанное со всей сентиментальной сферой близости между мужчиной и женщиной, да и между людьми вообще – таким был эротизм Достоевского в годы его зрелости. Страхов в своем знаменитом письме к Толстому в 1883 году этим объяснял почему, «при животном сладострастии, у него (Достоевского), не было никакого вкуса, никакого чувства женской красоты и прелести». Трудно согласиться с таким резким и категорическим суждением – особенно, если вспомнить таких героинь, как Настасья Филипповна, Аглая или, наконец, Грушенька, в которых достаточно женского обаяния. Очевидно, Страхов хотел сказать, что не красота и не прелесть привлекали Достоевского в женщинах, которых он любил или желал, а что они возбуждали и увлекали его чем-то другим. Это другое было – абсолютная беззащитность, обещавшая полное подчинение, покорность и пассивность жертвы, или же, наоборот, резкая властность, обещавшая унижение и наслаждение от боли, причиняемой палачом. Между этими двумя полюсами и располагались все колебания и противоречия в отношениях Достоевского ко всем его подругам и возлюбленным. Фрейд в письме к Теодору Рейку справедливо замечает: «Обратите внимание на беспомощность Достоевского перед любовью. Он фактически понимает или грубое инстинктивное желание, или мазохистское подчинение, или любовь из жалости». Всё тот же Страхов утверждает, что «его тянуло к пакостям, и он хвалился ими. Висковатов (П. А., профессор) стал мне рассказывать, как он похвалялся, что… в бане с маленькой девочкой, которую привела ему гувернантка».
Очень многое из садистских и мазохистских склонностей Достоевского смущало и даже страшило его самого, хотя он и был уверен, что жестокость, любовь к мучительству, а также и сладострастие самоуничижения – в природе человека, а потому естественно, как и прочие пороки и инстинкты людей. Но он и в себе, и в других открывал такие извилины или преувеличения этих пороков, что убегал в свое подполье, скрывая их от дневного света. Князь Вадковский, циник и злодей «Униженных и оскорбленных», демоническая личность, предвещающая и Раскольникова, и Ставрогина, говорит Ивану Петровичу:
«Если б только могло быть (чего, впрочем, по человеческой натуре никогда быть не может), если б могло быть, чтоб каждый из нас описал всю свою подноготную, но так, чтоб не побоялся изложить не только то, что он боится сказать своим лучшим друзьям, но даже и то, в чем боится подчас признаться самому себе, – то ведь на свете поднялся бы такой смрад, что нам бы всем надо было бы задохнуться {15} . Вот почему, говоря в скобках, так хороши наши светские условия и приличия. В них глубокая мысль, не скажу нравственная, но просто предохранительная, комфортная, что, разумеется, еще лучше, потому что нравственность, в сущности, тот же комфорт, т. е. изобретена единственно для комфорта».
Это Достоевский писал в 1861 г.; через два года он вывел человека, который пожертвовал комфортом, отбросил его и осмелился признаться в своих сокровенных желаниях и действиях – и какую же страшную и умную, трагическую и отвратительную фигуру нарисовал он в герое одного из самых замечательных своих произведений – в «Записках из подполья». Но герой этот пытался испробовать свои теории на жалкой проститутке Лизе; он впервые увидал ее в публичном доме и измывался над ней мелко и гнусно, с ужасом сознаваясь в своей любви к несчастной. А Достоевский имел случай убедиться в силе и глубине собственных инстинктов при встрече с женщиной, не уступавшей ему ни в сложности чувств, ни в остроте чувственности, ни в воле к власти. Столкновение с ней и вызвало самую бурную любовную драму его жизни.
Когда Достоевский обосновался в Петербурге, радикальная молодежь эпохи еще не отдавала себе отчета в перемене его политических взглядов и видела в нем жертву царского режима. Бывший смертник и участник кружка Петрашевского казался героем и был окружен ореолом мученичества. Его публичные чтения на студенческих вечерах – и особенно главы «Записок из мертвого дома», воспоминания о каторге, – пользовались большим успехом. В этой обстановке подъема, шумных аплодисментов и оваций Достоевский познакомился с той, кому суждено было сыграть такую роль в его судьбе. После одного из его выступлений к нему подошла стройная молодая девушка с большими серо-голубыми глазами, с правильными чертами умного лица, с гордо закинутой головой, обрамленной великолепными рыжеватыми косами. В ее низком несколько медлительном голосе и во всей повадке ее крепкого плотно сбитого тела было странное соединение силы и женственности. Ее звали Аполлинария Прокофьевна Суслова, ей было 22 года, она слушала лекции в университете. Дочь Достоевского утверждает, что Аполлинария написала ее отцу «простое, наивное и поэтическое письмо – объяснение в любви… В нем видна была робкая молодая девушка, ослепленная гением великого писателя. Письмо это взволновало Достоевского: оно пришло как раз в тот момент, когда такое объяснение в любви было так ему необходимо».