Но обратим внимание на то, как благодушно отнесся он к несправедливому и прямо оскорбительному письму Лонгомонтана, вступившегося за интересы наследников Тихо. Этот достойный ученик и ревностный последователь теорий Тихо Браге, сблизившийся с Кеплером за время своего пребывания в Праге при жизни Тихо, писал Кеплеру: «Если бы занятия дозволяли. мне, я нарочно побывал бы в Праге, чтоб объясниться с тобою. Чем ты столько хвалишься, любезный Кеплер? Вся твоя работа покоится на основах, положенных Тихо, в которых ты ничего не изменил. Ты можешь дурачить невежд, но перестань говорить глупости тем, кому известна сущность дела. Ты осмеливаешься сравнивать труды Тихо с навозом Авгиевых конюшен и объявляешь, что, подобно новому Геркулесу, намерен их очистить; но ты этим никого не обманешь, и никто не предпочтет тебя нашему великому астроному. Твое неблагоразумие сердит всех здравомыслящих людей».
На полях этого письма, дошедшего до нас, имеются заметки Кеплера, говорящие о его доброте, например: «милое ругательство», «завертывай желчь в изящные фразы»; а ответ на него был следующий: «В то время как я получил твое воинственное письмо, у меня с зятем Тихо давно уже был заключен мир. Ссорясь с тобой, мы походили бы на португальские и английские суда, дравшиеся между собою после подписания мирного договора. Ты обвиняешь меня в том, что я отвергаю и опровергаю… Сдаюсь, хотя и не думаю, что заслужил твои упреки. От тебя, мой друг, я готов выслушать всякий упрек. Сожалею, что ты не приехал в Прагу; я объяснил бы тебе свои теории, и ты, надеюсь, уехал бы отсюда удовлетворенный. Ты смеешься надо мной – будем смеяться вместе. Но зачем ты обвиняешь меня, будто я сравнивал труды Тихо с навозом Авгиевых конюшен? У тебя были в руках мои письма, и ты мог видеть, что там нет ничего подобного. Я не позорю своих астрономических трудов ругательствами… Прощай. Пиши как можно скорее, чтоб я мог убедиться, что мое письмо изменило твое мнение обо мне». Писать так могут, без сомнения, лишь великие и глубоко честные люди, искренние друзья истины, а не те, кто заботится всего более только о возвеличении собственной личности.
Насколько чистосердечен был Кеплер при изложении истории и хода своих открытий, до какой степени он старался уменьшить свое величие, подкапываясь под него собственными руками, – просто удивительно и совершенно непонятно в наш век всякого притворства, показной благопристойности и уменья «подавать товар лицом». Кеплер самоотверженно показывает всегда ученому миру всю ту черную работу, которую большая часть ученых, литераторов, поэтов благоразумно стараются скрывать от посторонних взоров с целью показать, что их мысль, их теория, их идея и выражение ее в слове появились внезапно, по вдохновению, без всяких усилий с их стороны. В наш лицемерный век эти признания, эта поразительная откровенность Кеплера заслуживают особенного внимания, тем более, что отсутствие ее в ученом трактате во всяком случае более чем извинительно.
Никто, в самом деле, не поставит в упрек Евклиду или Ньютону, что они не показали простым смертным того пути, которым пришли к своим догматическим системам геометрии или естественной философии, хотя всякий понимает, что это удалось не без неверных шагов, не без блужданий вокруг и около. Но Кеплер – человек не только искренний, но, что называется, «душевный» – он не хочет скрывать от своих читателей ничего: свои удачи и неудачи, горе и радость, увлечение и разочарование – все это рассказывает он непосредственно в самих своих научных трактатах, представляющих как бы протоколы всего того умственного процесса, который за время их писания совершался в голове автора. «Среди глубокого мрака неведения, лишь ощупывая все стены, мог я добраться до светлых дверей истины», – говорит Кеплер; и как много ученых предпочли бы не говорить этого! С откровенностью невинного ребенка он рассказывает, что орбиту Марса, по его первоначальному ошибочному предположению, он считал овалом, и готов уверить читателей, что убедился в ее эллиптичности как бы помимо своей воли. Но все понимающие дело хорошо знают, что всякий клад, всякое научное сокровище дается в руки только тому, кто умеет его искать, кто знает соответствующее «слово», как говорит наш народ.
Ну кто стал бы рассказывать такое компрометирующее ученую проницательность обстоятельство! Толпа не только теперь, но и всегда любила и любит внешний блеск, рекламу, поэтому все, о ком говорят, что «они себе на уме», все сколько-нибудь практичные философы и ученые отлично это знают и не пускаются в откровенные излияния не только с публикой, с «profanum vulgus», но даже и с равными себе – чем и поддерживают свое обаяние в глазах толпы. Но не таков был великий основатель и отец новой астрономии, остававшийся всегда и во всем чистосердечным и откровенным, как дитя. При своем могучем уме он, без сомнения, хорошо понимал, что такое астрология и на что она годится, но он не постыдился, в ущерб своей проницательности на наш близорукий взгляд, взять ее под свою защиту и, борясь против слепых ее приверженцев, далеко не хвалить и легкомысленных ее отрицателей, потому что большинство отрицателей бывают таковыми лишь из моды и подражания другим и, сплошь и рядом, отрицая одно, рабски, без всякой критики, принимают на веру другое.
Без сомнения, в руках невежественных предсказателей астрология была собранием нелепостей и химер; но, смотря на вопрос более широко и зная, в какой степени человек и все дела его находятся в зависимости от внешней природы, возьмется ли кто безусловно утверждать, что небесные светила вообще и нисколько не влияют на судьбу человека и дела его? И не предпочтительнее ли будет для добросовестного мыслителя и ученого ответить на это по меньшей мере тем, что мы этого не знаем или не можем этого влияния определить. Конечно, никто не возьмется оспаривать влияния на нас солнечного света; но свет других светил отличается от этого лишь в количественном отношении.
Всякому веку свойственно заблуждение смотреть на свое время как на нечто совершенное; и девятнадцатое столетие грешило в этом отношении, может быть, гораздо более, чем все предшествовавшие. В своем увлечении великими открытиями во всех отраслях естествознания, в упоении техническими изобретениями, изменившими, можно сказать, лицо Земли, отозвавшимися так или иначе на всем общественном и экономическом строе народов, наш век наивно вообразил, что он дошел до последнего слова науки и философии. Отвергая все, чего нельзя доказать непосредственным опытом и наблюдением, освобождаясь от всяких традиций и мистицизма, он, вопреки своей общей тенденции, создал себе, тем не менее, новую веру, какова, например, вера в то, что будущее человечества устроится по идеям нашего времени, и сделался способным безусловно верить таким гипотезам, доказать которых никак нельзя, да обыкновенно таких доказательств никто и не требует. Хвастаясь своею образованностью, наш век сделался легковерным и легкомысленным до последней степени, утратив способность критики и благоразумного скептицизма. Лишь этим можно объяснить необыкновенное и часто невероятное увлечение всякого рода эфемерными явлениями, и ничем другим, как только легкомысленным отношением нашим ко всему тому, что считается не принятым в наше время, что считается устарелым, только нежеланием остановиться сколько-нибудь мыслью на множестве явлений и объясняется по большей части наше презрение к астрологии, к алхимии и тому подобным вещам. Но не мешает помнить, что занимавшиеся этим люди тоже искали истину и заслуживают нашего уважения. Нельзя думать, что истину можно искать только теми путями, которыми ищется она в наше время. Настанет, без сомнения, день, когда и наши пути искания истины покажутся нашим потомкам чрезвычайно узкими и смешными, если еще они не кажутся такими и в наше время. Благоразумные и добрые дети относятся с благоговением к вещам, бывшим некогда дорогими для их родителей; так должно относиться и потомство ко всему, чем болела некогда мысль предков, и, не замыкаясь в тесный круг своих симпатий, осторожно и осмотрительно касаться того, что в наше время, может быть, только приняло другую форму.