Первые годы жизни в Дубне рождали ощущение устроенности и уюта. Не надо было более скитаться по чужим углам. Пусть маленькая, но все-таки своя квартира нас вполне устраивала. На работу не надо было уезжать с рассветом. Удаленность от Москвы затрудняла частые поездки туда, и постепенно связи с московскими знакомыми прервались. Незаметно Дубна становилась для нас маленьким замкнутым мирком, и происходящее за ее пределами не слишком волновало. Работа заполняла всю неделю, а по субботам и воскресеньям мы встречались с друзьями, пили вино, танцевали, пели песни. Из Москвы доходили магнитофонные записи песен Окуджавы, и не было вечеринки, чтобы мы их не пели. Летом мы редко расходились по домам, не прогулявшись по берегу Волги, и часто встречали там рассвет. Иногда кое-кто, разгоряченный, лез купаться. В три часа ночи становилось холодно, но устоять против искушения окунуться в Волгу было трудно.
Может быть, странно, но жизнь в маленьком городе на Волге не рождала ощущения того, что мы провинциалы. Вокруг нас, больше чем в любом другом городе Советского Союза, ощущалась некоторая близость к западной жизни. Это чувство возникало не только из-за довольно частых приездов в Дубну западных ученых. Ощущение близости к Западной Европе приносилось работавшими в Дубне венграми, поляками и другими «демократами». К этому надо добавить, что поездки в капиталистические страны были для дубненских физиков более часты, чем для советских ученых, работавших в иных советских институтах. Надо заметить, что до середины шестидесятых годов поездки в Дубну составляли часть развлекательной программы знаменитостей, приезжавших в Советский Союз. Мне, например, пришлось как-то популярно рассказывать, чем мы занимаемся, лидеру итальянских коммунистов Луиджи Лонго и еще не попавшему в опалу соратнику Тито Ранковичу. Наведывались в Дубну и почетные гости из Москвы. Как-то мы с Флеровым примерно час провели с одним из первых космонавтов Поповичем, объясняя ему, что происходит при столкновении атомных ядер.
Конечно, главным, что избавляло нас от ощущения провинциализма, был явственно ощутимый взлет в научных делах. Во всяком случае я это чувствовал по нашей лаборатории. Единственным местом, где проводились исследования, подобные нашим, было Беркли. Между лабораториями шло соревнование, и не было ясно, кто будет победителем.
Для жителей окрестных сел, бедных и убогих, Дубна была почти «заграницей». Они время от времени наведывались в Дубну, чтобы походить по магазинам и купить кое-что. Ведь в Дубне поначалу иногда и такие вещи купить можно было, что и в Москве не сыщешь.
Одной из приятных сторон жизни в Дубне в начале шестидесятых годов было обилие национальных праздников стран-участниц института. Естественно, это были торжества, связанные с образованием после войны государств советского блока, но политическая сторона дела нас не волновала. Как и наш институт, мы были молоды и мы жаждали повода повеселиться. Эти вечера проходили в Доме ученых. Начинались они с парадных выступлений. Официальное лицо — иногда это был посол — произносило стандартные, скучные речи с обязательным выражением благодарности Советскому Союзу. После этого секретарь городского комитета партии суконным, казенным языком поздравлял ученых «братской страны». Затем все с облегчением переходили в другой зал, где на столах стояли национальные «горячительные» напитки, вроде чешского «Будвара», и закуски. Вечер завершался танцами, и тут наступал долгожданный момент, когда переставали действовать советские правила. Танцевали всё, что было модно на Западе, и не было дружинников с красными повязками на рукавах, пытавшихся «остановить безобразие». Не все было тогда в Дубне, как в обычном советском городе. По домам расходились под утро.
Однажды во время чехословацкого вечера мы сидели и пили вино с чехами — химиками из нашей лаборатории. Среди них была милая пара — Здена и Володя. И тогда Здена сказала слова, которые я не могу забыть до сих пор.
— Не выпить ли нам за время, когда Чехословакия станет одной из советских республик?
Здена и Володя вернулись в Чехословакию до августа 1968 года. Володя оказался среди тех, кто не пошел после вторжения советских войск на компромисс. Он не побоялся репрессий и отверг все попытки уговорить себя, не поддался запугиваниям. Я не сомневаюсь, что грохот советских танков в Праге убил у Здены всякие иллюзии по поводу советской власти. Но тогда, в Дубне, будущее могло показаться светлым. Нас объединяла наука, и мы наивно мечтали, что дальше все будет становиться только лучше.
Однажды во время одного из увеселений в Доме ученых я оказался рядом с Барвихом, вице-директором института, физиком из ГДР. В зале был полумрак, ансамбль венгерских студентов играл модную в то время на Западе мелодию. Барвих был в веселом настроении.
— Теперь нам не хватает в Дубне только негров, — пошутил он.
Месяца через три после этого разговора у Барвиха кончился срок работы в Дубне, и на прощальном вечере-банкете мы пожелали ему удачи. По пути домой Барвих посетил одну из международных конференций и после ее окончания сделал заявление, что остается на Западе. В то время Барвих был уже не молод, и понять психологическую основу его поступка не так просто. Он принадлежал к научной элите ГДР, и материальные блага и привилегии, которыми он пользовался, были бесспорно достаточно высоки, чтобы обеспечить условия жизни, отвечающие наивысшим стандартам ГДР. И все же Барвих совершенно сознательно отказался от всего этого и пустился в опасное плавание.
В 1945 году Барвих добровольно предложил свои услуги Советскому Союзу как специалист в области ядерной физики. Это был момент великой трагедии Германии, и осуждать Барвиха за то, что он, спасая свою семью, пошел на восток, а не на запад, несправедливо. Что он знал о Советском Союзе? Ничего, кроме того, что Советская армия явилась главной силой, сокрушившей Германию. И, возможно, роковую роль сыграла слепая вера в авторитет учителя. Им для Барвиха был Нобелевский лауреат Герц, оказавшийся в Советском Союзе. Может быть, именно здесь надо искать импульс, приведший Барвиха в секретный институт в Сухуми, на берегу Черного моря. Там, вместе с другими немецкими учеными, Барвих занимался разработкой одной из технических проблем, имевших отношение к производству горючего для атомного оружия. Через несколько лет после возвращения на родину Барвих снова приехал в Советский Союз, но на сей раз уже в качестве вицедиректора института в Дубне. Выросший в годы Веймарской республики Барвих был свидетелем расцвета и краха нацизма в Германии. Возможно, что жизнь в советском обществе и в ГДР привела его к убеждению, что любая форма тоталитаризма унижает человеческое достоинство. Барвих не был молодым немецким мальчиком, рвущимся за свободой на Запад. Он ездил туда более или менее свободно, как вицедиректор международного центра. Возможно, эти поездки убедили его в том, что весной 1945 года он допустил ошибку. Похоже, что решение остаться на Западе было попыткой исправить ее, хотя бы с запозданием. Я не был близко знаком с этим уже далеко не молодым мужчиной и не могу судить о нем глубоко. Но мне его стремление вырваться из паутины тоталитарного общества и обрести личную свободу было близко и понятно.