У местных благотворителей разыгрывался аппетит.
Однажды к нему явилась делегация с просьбой спеть бесплатно концерт, а весь сбор отдать им. Шаляпин отказал. Артист, подписавший договор с антрепренером, не мог петь бесплатно. А расходы антрепренера? А пароходные билеты из Америки на шесть человек? А отели, а реклама театра, а все остальное? Но их это не интересовало. Им нужно было «рвануть сумму», а такой случай не часто бывает.
Вот тут-то и началось.
Верноподданные газеты, расстилавшие свои простыни перед его ногами, подняли невообразимую ругань. Целые ушаты помоев выливались ежедневно на его седеющую голову.
Около театра, на улице, прохожим раздавали летучки с заголовками:
«Русские люди!
Шаляпин — враг эмиграции!
Ни одного человека на его концерт!
Бойкотируйте Шаляпина!
Ни одного цента Шаляпину!»
Не знаю, читал ли эту летучку Федор Иванович, но на другой день он уехал.
Так «вымазал дегтем» его подножие «русский» Шанхай.
За день до отъезда Федора Ивановича я сидел у него в Катей-Отеле. Была ранняя весна. В открытые окна с Вампу тянуло теплым ласковым ветерком. Было часов семь вечера. Кое-где на Банде уже зажигались огни. Шаляпин был болен. Он хрипло кашлял и кутал горло в теплый шерстяной шарф. Большой, растрепанный и усталый, он полулежал в кресле и тихо говорил:
— Ты помнишь у Ахматовой?
Иди один и исцеляй слепых,
Чтобы узнать в тяжелый час сомненья
Учеников злорадное глумленье
И равнодушие толпы!..
Своим обликом, позой он был похож на умирающего льва. Острая жалость к нему и боль пронзили мое сердце. Я будто чувствовал, что больше никогда его не увижу…
Париж — город заветных желаний очень многих, как Голливуд — мечта будущих актрис и актеров. Поэтому сюда со всех концов мира съезжались художники и артисты в надежде сделать карьеру или учиться. Но только очень немногие обращали на себя внимание публики. Париж трудно удивить чем-нибудь.
— На моей памяти, — говорил мне старый бельгиец художник Ван-Донжен, — Париж «ахнул» только два раза: один раз, когда сюда привезли японские лаковые коробочки, и другой, когда из России привезли полотна Врубеля.
Русских художников в Париже было не так много. Был Константин Коровин, Борис Григорьев, Василий Шухаев, Александр Яковлев, приезжали Бенуа, Судейкин и Сомов. Григорьев выпустил книгу гравюр под названием «Рассея». Эта монография имела большой успех. В ней он мастерски изобразил иконописные древние лица русских стариков и старух, богомольцев, нищих и странников.
Александр Яковлев был приглашен дирекцией знаменитой автомобильной фирмы «Ситроен», организовавшей экспедицию-пробег в Африку. Его путевые альбомы и зарисовки показывали потом на выставке экспедиции, устроенной фирмой в Париже. Александр Бенуа оформил несколько балетных и оперных постановок. Константин Коровин — тоже. Последние несколько лет Коровин, между прочим, довольно удачно писал воспоминания. Этот его новый дар вызвал даже некоторую зависть у Шаляпина, результатом чего и явилась его книга «Маска и душа».
Однажды в «Казбеке» — кабачке на Монмартре, где я выступал, неожиданно в дверях показался молодой белокурый англичанин, немного подвыпивший, веселый, улыбающийся. Следом за ним вошли еще двое. Усевшись за столик, они заказали шампанское. Публика уже разошлась, и англичане были единственными гостями. Однако по кабацкому закону — «каждый гость дарован богом» — всю артистическую программу нужно было сначала и до конца показывать этому единственному столику. Меня взяла досада. Тем не менее, по обязанности я улыбался, отвечая на расспросы белокурого гостя. Говорил он по-французски с ужасным английским акцентом и одет был совершенно дико, очевидно из озорства, — на нем был серый свитер и поверх него… смокинг.
Музыканты старались — гость был, по-видимому, богатый, потому что сразу послал оркестру полдюжины бутылок шампанского.
— Что вам сыграть, сэр? — спрашивал его скрипач-румын.
Гость задумался.
— Хочу одну русскую вещь, — нерешительно сказал он. — Только я забыл ее название… Там-там, там-там…
Он стал напевать мелодию. Я прислушался. Это была мелодия моего танго «Магнолия».
Угадав ее, музыканты стали играть.
Мой стол находился рядом с англичанином. Когда до меня дошла очередь выступать, я спел ему эту вещь.
Англичанин заставил меня бисировать. После выступления, когда я сел на свое место, он перешел за мой стол и, выражая свои восторги, между прочим, сказал:
— Знаете, у меня в Лондоне есть одна знакомая русская дама, леди Детердинг. Вы не знаете ее? Так вот. Эта дама имеет много пластинок одного русского артиста, — он произнес мою фамилию, исковеркав ее до неузнаваемости. — Она недавно подарила мне пластинки с его песнями. Вот почему я и просил вас спеть знакомую мне вещь.
Я улыбнулся и протянул ему свою визитную карточку. Его изумлению не было границ.
— Я подумал, что вы поете в России! — воскликнул он. — Я никогда не думал встретить вас в таком месте.
Я терпеливо объяснил ему, почему я не пою в России, почему пою в таком месте…
Мы разговорились. Прощаясь, англичанин пригласил меня на следующий день обедать в самом фешенебельном ресторане Парижа — «Сирос».
Ровно в девять часов, как было условлено, я входил в вестибюль ресторана. Метрдотель Альберт, улыбаясь, шел мне навстречу.
— Вы один, мсье Вертинский? — спросил он.
— Нет! Я приглашен…
— Чей стол? — заглядывая в блокнот, поинтересовался он.
Я замялся. Мне было как-то неудобно спросить у англичанина его фамилию.
«Мой стол будет у камина», — вспомнил я его последние слова.
Я сказал об этом Альберту. Метрдотель строго покачал головой:
— У камина не может быть.
— Почему?
— Этот стол резервирован на всю неделю и не дается гостям.
Мы уже входили в зал. От камина, из-за большого стола с цветами, где сидели какие-то старомодные мужчины и старухи в бриллиантовых диадемах, легко выскочил и быстро пошел мне навстречу мой белокурый англичанин. На этот раз он был в безукоризненном фраке.
Он улыбался и протягивал руки.
— Ну вот это же он и есть! — сказал я, обернувшись к Альберту.
Лицо метрдотеля изобразило священный ужас.
— Вы не знаете, кто это? — сдавленным шепотом произнес он.
— Нет, — откровенно сознался я.
— Несчастный! Да ведь это же принц Уэлльский…