Он навещал старых знакомых — полковника Гульдберга, старушек Бункефлод, семью типографщика Иверсена, — и все они слушали с интересом его рассказы о копенгагенском житье-бытье и о его школьных успехах и трудностях.
Старшая из шестерых внучек Иверсена, мечтательная и болезненная Генриэтта, тоже горячо увлекалась поэзией и всей душой сочувствовала ему. Впоследствии она стала его близким, верным другом, и до самой смерти Генриэтты оба делились в письмах самыми задушевными мыслями и чувствами.
Много друзей было и в Копенгагене: Ханс Кристиан легко сближался с людьми, если они выказывали симпатию к нему. Но на первом меете были дома Коллина и Вульфа.
Сам капитан Вульф — тот самый переводчик Шекспира и моряк, которого когда-то начинающий драматург оторвал от завтрака своей трагедией, — не очень-то много уделял времени слагельсейскому гостю, но зато его жена и дочь приняли искреннее участие в судьбе Ханса Кристиана. Выражали они это участие каждая по-своему. Фру Вульф терпеливо выслушивала его жалобы на Мейслинга, ободряла и наставляла его, стремясь привить ему собственные взгляды и понятия и искоренить из его головы «несчастную блажь» — надежду стать поэтом. Ее дочь Генриэтта, или Иетта, как сокращенно звали ее в семье, этой надежде сочувствовала, так же как и ее оденсейская тезка. Когда Ханс Кристиан впервые познакомился с Иеттой Вульф, он испытал тяжелое чувство горячей и беспомощной жалости и неловкости: эта крохотная девушка с нежным голоском была горбата.
Но очень скоро неловкость рассеялась: Иетта держалась так непринужденно-весело, разговаривала с таким остроумием и живостью, что Ханс Кристиан был совершенно очарован. У них оказалось много общего: умение подмечать смешное (в Слагельсе эта способность Ханса Кристиана была подавлена гнетом Мейслинга, но в Копенгагене она вновь вспыхивала в нем), склонность к причудливым и забавным фантазиям, мечты о далеких теплых странах, страстная любовь к чтению.
В просторной, изящно обставленной квартире Вульфов Ханс Кристиан снова начинал чувствовать себя Аладдином, попавшим, наконец, в замок из нищей лачуги.
Постепенно осваивался он и в доме Коллинов, куда его покровитель открыл ему свободный вход, но здесь дело шло не так гладко. Старшие дети Коллина, Эдвард и Ингеборг, были далеко не в восторге от вторжения чужого в их замкнутый семейный кружок. Они не выражали этого прямо — воля отца была законом в доме, — но каждый их жест, каждый взгляд говорили Хансу Кристиану: ты чужой, совсем чужой нам. И он краснел, терялся, чувствовал себя скованным. А ему так хотелось понравиться им обоим — и сдержанному, остроумному, самоуверенному Эдварду и его бойкой насмешливой сестре. Но они мало обращали на него внимания и предпочитали перекидываться через его голову шуточками и намеками, понятными только посвященным. И характер Ханса Кристиана и его стихи совсем не соответствовали их требованиям: слишком много чувствительности и неуравновешенности — был их приговор.
«Хотел бы я знать, каковы были бы они, если б выросли на оденсейской окраине, а не в этом счастливом, богатом доме с мудрым, деятельным, добрым отцом, руководившим каждым их шагом», — вздыхал про себя Ханс Кристиан.
Но, может быть, ему еще удастся, несмотря на эту разницу, подружиться с Эдвардом? Пока что сердечную теплоту, в которой он так страшно нуждался, проявлял к нему только старый Коллин да еще, пожалуй, маленькая Луиза — ведь он вырезал ей из бумаги забавные фигурки и рассказывал сказки.
***Осенью 1825 года в поведении Мейслинга произошла неожиданная перемена, с удивлением обсуждавшаяся учениками: ректор стал почти ласков с Хансом Кристианом.
— Я же тебе говорил, что ты напрасно на него обижаешься! — сказал Эмиль. — Вот ты стал лучше отвечать по греческому — и пожалуйста! — он сразу изменил к тебе отношение.
— Ох, как у тебя все гладко выходит! — возразил ему Хансен, предпочитавший музыку латыни и испытавший на себе переменчивый нрав ректора. — Будто Андерсен и раньше не мог бы хорошо отвечать? Просто «чудище» сбивал его, а теперь не сбивает, вот и все. И в гости стал вдруг приглашать по воскресеньям… Держи-ка ты ухо востро, Андерсен, «чудище» — он хитрый.
— Верно! — подтвердил Иенс Виид, живший на квартире у ректора. — С ним никогда не знаешь, что он сейчас сделает: обругает последними словами или пуншем угостит.
— Да здравствует ректорский пунш! — провозгласил, смеясь, Хансен. — «Чудище» от него всегда добреет… И потом, когда он выжимает лимоны для пунша, у него хоть кончики пальчиков становятся чистыми — тоже польза!
И ученики углубились в обсуждение частенько возникавшего у них вопроса: моет ли когда-нибудь ректор руки и снимает ли сюртук, когда ложится спать? Большинство склонялось к отрицательному ответу.
Ханс Кристиан вообще легко переходил от полного отчаяния к радужным надеждам, а три года общения с Мейслингом еще сильнее развили в нем это свойство. «Андерсен или парит в облаках, или с размаху бухается в пропасть — середины не бывает!» — шутили одноклассники. Сейчас он готов был «парить в облаках»: Мейслинг подобрел, значит с греческим дело пойдет на лад, по другим предметам отметки хорошие — глядишь, и времени будет скоро больше оставаться. А время так нужно! Ведь он, Ханс Кристиан, задумал серьезную вещь. Он будет писать исторический роман, как Вальтер Скотт! Конечно, это большая, трудная работа, но некоторые сцены он уже сейчас видит перед собой до мельчайших подробностей… Толчком к возникновению этого замысла были встречи и беседы с поэтом Ингеманом, недавно поселившимся в соседнем городке Сорэ. В маленьком уютном домике Ингемана, сидя за чашкой чаю, налитого приветливой хозяйкой, Ханс Кристиан с увлечением слушал рассуждения хозяина о прошлом Дании: о кровавых битвах и подвигах воинов, о добродетельных и прекрасных дамах, о королевских указах. Ингеман работал над романом из далеких времен короля Вальдемара. Разумеется, и Ханс Кристиан загорелся желанием попробовать свои силы в этой области. Он поделился этим планом с учеником Ингемана — Карлом Баггером (поэт читал лекции по датской литературе в академии, находившейся в Сорэ, и студиозусы охотно захаживали к снисходительному, кроткому преподавателю).
Ханса Кристиана привлекал к себе XVI век — эпоха Кристиана II. Историки отзываются об этом короле очень дурно из-за его кровавых расправ с непокорной знатью. Бароны и епископы упрятали его в тюрьму, и за годы во мраке, в цепях, в одиночестве он искупил все дурное, что сделал на своем веку. А в народе Кристиан оставил добрую память: ведь он сочувствовал тяжелому положению крестьян и старался облегчить его как мог. И потом как поэтична история его любви к простой бедной девушке Дювеке… Да, но на первом плане в будущем романе будет все же не фигура короля, а народные массовые сцены. Жестокие, буйные феодалы, травящие крестьян собаками, католические священники, хладнокровно посылающие на костер женщин, обвиненных в колдовстве… Вот эта-то сцена сожжения и представлялась Хансу Кристиану со всеми деталями. Грубый палач (как две капли воды похожий на Мейслинга) хватает за волосы бедную старуху Метту — ведь ее считают ведьмой! — и тащит к пылающему костру, а суеверные люди толпятся вокруг и смотрят на ужасное зрелище. Ханс Кристиан чувствовал на своем лице обжигающее дыхание пламени, слышал крики жертвы и мерный голос священника… Карл Баггер уверял, что это будет потрясающая вещь!