Надо заметить, что меня всегда занимало — почему Перелешин пишет «Ариэль» через «э»? У меня и рука-то с трудом такое выводит. Но Перелешин дал разъяснение (7 октября 1978 года): «„Ариэль“ или „Ариель“? Правильнее всего — „Ариил“ по аналогии с именами архангелов, Самуила, Мисаила, Гамалиила. Но заглавие моей книги взято не из Библии, а скорее из астрономии (один из спутников Урана, кажется) <открывший в 1851 году этот спутник астроном У. Лассел взял имя из поэмы английского поэта А. Поупа „Похищение локона“ — Е. В.> и еще больше — из „Бури“ Шекспира, которую я читал по-русски и затем по-английски. Как было написано по-русски, не помню». Короче, из подсознания у Перелешина вновь выплыл «Уран», а с ним, боюсь, и забытое ныне слово «уранизм», благородный термин викторианских времен, извлеченный из диалогов Платона. Но это мои догадки. Как обозвали, так и приходиться принять. Перелешин псевдоним себе тоже не сам придумал.
Писем в 1979 году, а тем паче в 1980-м становилось все меньше: у Перелешина рушилась жизнь: брат переселил их с матерью на свою «дачу» довольно далеко от города, в местечко под названием Мурѝ, европейской осенью следующего года Евгения Александровна Сентянина умерла, и ни о чем, кроме ее смерти, Валерий писать не мог (да и жизнь в деревне без единого русского голоса была ему тяжела. В СССР становилось тоже не сладко: последовательно и я, и Саша Богословский потеряли связи во всех трех посольствах, соглашавшихся помогать нам дипломатической почтой. Оставался «открытый путь», но чем ближе была смерть Брежнева и чем страшнее поднимались над страной фарфоровые челюсти чудовищного Андропова, по сути прекратившего выезд из страны даже по израильскому каналу с первых дней своего воцарения в 1982 году — тем осторожней нужно было себя вести, чтобы не угодить в быстро растущий ГУЛАГ. Попала туда моя приятельница, поэтесса Ирина Ратушинская. Попал и мой напарник, Саша Богословский. Но меня воспитывали зеки: «Придурись и вались в припадок!» Я и валился. Только, к сожалению, припадок был самым настоящим: вальпролиевая кислота, известная еще с 1880-х годов, была в виде множества препаратов испробована на людях более чем через девяносто лет, а широко стала применяться лишь еще лет через двадцать, до России же дошла как вполне рядовое и эффективное противоэпилептическое средство лишь на грани миллениума; от эпилепсии эффективно помогла мне именно она, а в 1980-е — только и оставалось, что валяться в припадках каждые две недели, с трудом добывая не очень-то надежные, но хотя бы доступные европейские препараты. До литературы ли тут? Тут скорей к священнику идти надо. Я и ходил — в чудесную церковь довольно далеко от Москвы, где служил отец Александр Мень. Ходил, пока его не убили. Теперь я хожу в другую церковь, в огромный храм на Малой Грузинской. Надеюсь, Валерий не осудил бы меня.
Однако прежде, чем началась эта «черная полоса», мы еще успели обменяться с Валерием дюжиной писем: восемь писем, полученных от Перелешина, осталось у меня от 1979 года (между 1 января и 6 июля, видимо, еще до изгнания братом из Рио в Мурѝ, близ города Нова Фрибурго) и всего четыре от 1980 года: первое от 2 февраля, последнее от 13 марта. Эти письма явно пришли уже из Мурѝ, и они полны депрессии. Мать Перелешина умерла 11 октября… о годах Перелешина, прожитых им на окраине Рио-де-Жанейро до тех пор, пока мне удалось «проломить стену» и начать печатать Перелешина в СССР, оставалось долгих восемь лет, и Ян Паул Хинрихс знает о них больше, чем я, а его воспоминания читатель может прочесть здесь же, на страницах нашего Собрания сочинений.
Однако кое-что на излете «второго периода» нашей переписки мы друг другу сказать успели. Основное, чем занимался в это время Валерий — спешно, ежедневно и подолгу копировал для меня свои стихи и переводы, справедливо полагая, что в Москве им, как рано ли, поздно ли, «…как благородным винам / Настанет свой черед». …©. Полагал он так совершенно правильно, но едва ли помыслить мог — как скоро это произойдет. Из писем этого периода трудно даже цитаты выбрать: это сплошные перечни того, что — послано, что — не послано, а что — вовсе неизвестно куда делось. Но, теряя последнее зрение и силы, он терзал свою «Машу» (пишущую машинку) — и верил в свою звезду. Я аккуратно и в первую очередь следил, чтобы ко мне максимально полно попали его переводы. Тут не было предвидения, я знал, что в нашу печать оригинальное нахрапом его творчество не протащить, а вот с переводами дело могло пойти иначе. Удалось же мне протащить еще в 1974 году в книгу Райнера-Марии Рильке (изд. «Молодая Гвардия») переводы, выполненные в эмиграции Александром Биском (1873–1973), с которым я даже успел списаться в последний год его жизни. А ведь Биск вовсе не вернулся. Так же печатали и переводы В. Ходасевича из К. Тетмайера и Мицкевича, да и многое другое: за переводчиками почти невозможно было уследить. Кто такие? Ни одно агентство не знает, а фамилий в содержании тридцать или сорок — иди знай, кто есть… кто. К этому сюжету мы вернемся, и довольно скоро.
Кстати, на мой вопрос — каким образом отбирались сонеты для «Ариэля» есть точный ответ Перелешина в письме от 6 марта 1979 года: «Необязательное в нем есть, но где его нет? А единством всё это оправдывается. Ведь это всё-таки дневник». Перелешин и сам не заметил, как проговорился о самом главном: принесшая ему едва ли не мировую славу поэтическая книга была не «сборником», как остальные — она была цельным гармонически и единым произведением — поэтическим дневником. Возникла она без первоначального замысла, стихи расположены по хронологии, но сюжетом в ней стала наша жизнь, вместе с ошибками, наветами, вкраплениями чего-то «вставного», без чего жизнь тоже не существует. В письме к кому-то третьему в середине 1970-х Перелешин писал (пересказываю по памяти), что «Ариэль и всё, что к нему относится — это теперь для него совсем чужое и отдаленное». Однако ветер неизбежно возвращался на круги, и на кругах этих опять возникал вымышленный, хотя отчасти и реальный, Ариэль, шекспировский дух воздуха и астрономический спутник планеты Уран.
С русским языком у него были отношения твердокаменные. Много лет подряд он твердил мне, что слова «глухомань» не существует, ибо никого там никто «не манит». И клялся, что такого слова нет ни в одном словаре. То, что оно есть в любом словаре (у Ожегова, у Ушакова, у Зализняка, в обоих Академических и т. д.), примеры из довольно старой литературы он игнорировал: это все была «советская самодельщина». Я мог бы и доказать ему, что он ошибается, да только… зачем? Обижу старика, он замкнется. Лучше уж перейти на другую тему. И я использовал рецепт Дизраэли: «Говорите с человеком о нем самом, и он будет слушать вас часами». Теперь я рад этому: было меньше споров, а я получал больше фактов. Летом 1979 года в письмах Перелешина, кстати, все чаще упоминается переписка с Яном Паулом Хинрихсом: судьба словно передавала Перелешина из моих рук в руки Яна Паула, благодаря чему нынче едва ли не основная часть архива Перелешина собрана именно в Лейдене, и лишь в Голландии Перелешин вкусил маленький кусочек того, что можно назвать «славой при жизни». К тому же летом того же года, увлекшись молодым соседом по этажу в своем же доме («…тут и красота, и приветливость, и много других привлекательных качеств…») Валерий все чаще стал писать стихи по-португальски. Забегая вперед, в период, когда мы были отрезаны друг от друга не то, что железным занавесом, а готовыми вот-вот клацнуть челюстями Андропова (Господь, однако, не допустил), к собственному семидесятилетию Перелешин выпустил книгу оригинальных португальских стихотворений, автопереводов, а также переводов на китайский с русского и китайского — «Nos odres velhos» («В ветхие мехи», португ. — Е. В.) Вторая книга португальских стихотворений Перелешина так и осталась в виде разрозненной рукописи («Охотник за тенями»), но составляют ее почти исключительно автопереводы, и переводить их обратно — дело совсем неблагодарное.