Но что будет с Советским Союзом, если этого не произойдет? И я задумал такой роман и даже начал рассказывать знакомым, как это может быть. Я помню, мы с Виктором Некрасовым сидели дома у моей любимой редакторши Анны Самойловны Берзер, и я им рассказывал о Сим Симыче Карнавалове, о том, как он въезжает в Москву будущего на белом коне. И они очень смеялись. Кстати, потом, когда я роман написал, они оба обиделись на меня за Сим Симыча. Некрасов в Париже держался со мной, как ни разу до того, сурово:
— Ну, как же так можно?
— Вика, — сказал я ему, — ты смеялся, когда я вам рассказывал свой замысел, ты сам мне рассказывал разные смешные вещи о Солженицыне. Почему смеяться между собой можно, а в романе нельзя?
После двух рюмок он стал к вымыслу моему снисходительней.
Идею романа я привез из Москвы. Но к работе приступил в 1982 году.
Сначала будущий роман назвал «Москва 2032», отсчитав 50 лет от 82го года. Число 2032 было еще для меня заманчиво, потому что в том году мне исполнилось бы 100 лет, если бы я дожил. Но потом мне показалось, что я дал слишком небольшой срок, и прибавил 10 лет. Кроме того, повествование ведется от первого лица, как будто от меня, и я решил подальше отодвинуть этот персонаж от собственной биографии.
Обычно я работаю так: медленномедленно продвигаюсь, чтото пишу, выбрасываю, а потом вдруг наступает какое-то озарение, и в конце я пишу очень быстро. В 1986 году я быстро закончил роман.
Тут подвернулся Максимов с предложением:
— Дал бы чтонибудь для журнала. Когда ты появляешься, тираж растет.
Время от времени он просил меня участвовать в его журнале и тогда говорил комплименты. В то же время мог и укусить.
Много раз он меня хотел поставить на место. Но Максимовредактор был умнее Максимовачеловека. И вполне компромиссен. В чемто другом он мог быть бескомпромиссным, но как редактор знал, что компромисс необходим. Поэтому, с одной стороны, он всегда хотел поставить меня на место, но, с другой стороны, понимал, что я для него ценный автор. Когда просил дать чтонибудь для журнала, способен был даже щедро польстить, а потом не прямо, а намеками отозваться пренебрежительно.
— Может быть, тебя не устраивает наш гонорар? — предположил он. — Сколько тебе платят на радио «Свобода»?
Я сказал, сколько.
— Ну, хорошо. Я тебе заплачу по 100 марок за страницу.
И я дал ему главы из романа «Москва 2042». Но, чтобы не пугать, дал те главы, где Сим Симыча Карнавалова еще нет. Он их напечатал, мы встретились. А он всегда, как только меня использовал, вел себя уже иначе.
— Мы напечатали твой текст, — сказал он. — Ты получишь гонорар, у нас он для всех 30 марок за страницу, — и отводит глаза в сторону.
Я вижу, он хорошо помнит, что называл другие цифры. Но я ничего не сказал — 30 так 30.
Уже с полной рукописью я приехал в НьюЙорк. Встретился с Андреем Седых, главным редактором газеты «Новое русское слово». Он тоже попросил у меня чтонибудь напечатать, и побольше.
— Я роман написал, хотите? — спросил я.
— Хочу, — сказал он.
— Но только там у меня есть персонаж, в котором люди находят сходство с одним известным человеком. Я так не считаю, но им кажется, что он похож на этого человека.
— На Максимова? — испугался Седых.
— Нет, хуже.
— Кто может быть хуже?
— Солженицын.
— А, ну Солженицын, ладно, — легко согласился он.
Седых заплатил мне сразу довольно крупную по тем временам сумму и стал печатать роман. Газету расхватывали, потому что речь шла о путешествии в будущее Советского Союза. И вдруг в романе появляется Сим Симыч Карнавалов (а он возникает не сразу), и это становится шоком для читателей. Людмила Фостер, которая работала на «Голосе Америки» и вела литературные передачи, пишет мне письмо: «Володя, я читала роман с большим интересом, и вдруг что я вижу? Что, Войнович ох…ел?!»
Возник страшный переполох в эмигрантской среде. Одни говорили: «Как можно покуситься на такую личность и на такого писателя?» А другие обрадовались, потому что видели многое сами, но не решались произнести, ведь Солженицын был вне критики.
Информации о Советском Союзе у меня за границей было больше, чем у советского человека. Я мог читать советские газеты в университетских библиотеках, но, кроме того, я уже читал американские газеты и немножко немецкие. Я слушал радио и получал бюллетень новостей, который выпускало радио «Свобода» — очень информативный для внутреннего пользования (типа бюллетеня «Белый ТАСС» для главных редакторов — с информацией, не всегда доходившей до страниц советских газет).
В начале 1987 года в Мюнхен приехала журналистка Юлия Тролль из газеты «Новое русское слово». Приехала, чтобы взять у меня интервью. Я ей сказал, что в Советском Союзе начались серьезные перемены, которые пойдут далеко, и они уже необратимы. Ей мой прогноз показался слишком наивным. Она хваталась за голову, закатывала глаза.
— Неужели вы верите Горбачеву?
— Я никому конкретно не верю, — ответил я, — я верю в неизбежность и необратимость исторических процессов.
Это интервью вызвало ужасный гнев в кругах эмиграции. А некоторые очень обрадовались моему предположенному ими ренегатству. Войнович верит Горбачеву, он продался советским. Один журналист, который писал язвительные и даже с брезгливой интонацией публицистические статьи о Советском Союзе, а передо мной при встречах заискивал, тут решил, что я себя разоблачил, и с долго скрывавшейся ненавистью написал обо мне: «Он всегда был советским, им и остался». Но я продолжал говорить то, что я думал. Я помнил, что и при Хрущеве были некоторые либеральные реформы, но никогда ими не обольстился. Я видел, что они доходили до какойто точки, и ни одна из них не была необратимой. А эти перемены показались мне и были необратимыми.
Как говорил тогда, кажется, Жванецкий, в России стало читать интереснее, чем жить. Газеты писали то, что еще недавно могло появиться только в самиздате. «Московские новости» и «Огонек» помещали невообразимо острые материалы и подвергали критике все, что еще недавно было защищено от критики статьями Уголовного кодекса. Но что интересно, вместе с критикой системы и наиболее реакционных ее представителей, перестроечная пресса стала нападать на диссидентов и эмигрантов с гораздо большей яростью, чем это делалось до сих пор. Я следил за перестройкой с большим волнением, радовался всем ее достижениям, с какогото момента был уверен в ее необратимости, одобрял ее в своих выступлениях по радио, а про меня несколько раз в «Московских новостях», «Литературной газете» и еще где-то написали, что эти войновичи (с маленькой буквы) никогда не поверят в нашу перестройку. Слово «диссидент» стало еще больше ругательным, чем было раньше. «Лидеры» перестройки стремились к поездкам на Запад, стояли под воротами радио «Свобода» в надежде заработать свои сто марок, толклись у других возможных кормушек, а внутри страны нападали на диссидентов и эмигрантов. Я, помню, услышал по радио страстную речь бывшего летчика писателя Анатолия Маркуши. Он жаловался на недостаток свободы слова и говорил приблизительно так: «Ну почему, почему нам не дают выступать против диссидентов? Ведь мы можем это делать лучше и убедительней, чем это делают казенные критики». Люди, которых раньше не выпускали за границу, теперь туда ездили охотно и не совсем бескорыстно. Общались с эмигрантами, получая от последних подарки и угощения, а через них возможности где-то выступить, где-то напечататься и получить за это где что дадут. Но потом возвращались в Союз и очень своеобразно отчитывались о своих поездках. Битов в НьюЙорке охотно общался со своим другом Юзом Алешковским, с земляком Ефимом Эткиндом, а потом на вопрос корреспондента «Московских новостей», что общего было у него с эмигрантами, ответил, что у него ничего общего с ними не было и быть не могло, потому что они отстали от нас на пятнадцать лет. Я помню, меня очень удивило это высказывание. От кого эмигранты отстали? Почему на пятнадцать лет, а не на двадцать или не на десять? Известный театральный критик Саша Свободин, друг Саши Володина и отчасти мой, будучи в Мюнхене, разыскал меня, охотно и радостно общался и угощался, а потом читателям тех же «Московских новостей» доложил, как он боролся с провокациями эмигрантов и какой давал им отпор. Фамилий, правда, никаких не назвал.