нисколько не виновата в том, что, вырвавшись из Ленинграда в июле 1941-го, вскоре оказалась в самом пекле войны, испытав на себе весь ужас вражеского режима.
Обвинения в нахождении в оккупации, прозвучавшие на факультете, на кафедре, могли обернуться для Крутиковой чем угодно, не исключая крайностей, – ей грозило следствие с формулировкой «до выяснения обстоятельств». Проблемы нарастали как снежный ком: зарублена защита, увольнение из института иностранных языков, «проработки» со стороны ещё вчерашних коллег по кафедре… Все попытки разрешить сложившуюся ситуацию положительного результата не дали. И на фоне происходящего абсурда, подлинного мракобесия – охлаждение отношений с Абрамовым. Нет, «…он проявлял сочувствие, но дал понять, что наши дальнейшие взаимоотношения бесперспективны», признается Крутикова в своей уже упомянутой книге-исповеди. Да, тогда между ними произошло что-то такое, что дало повод так думать и не забылось спустя многие годы-десятилетия. Вряд ли главной причиной тому могло стать бытовое неустройство. Оба бывали в ситуациях и похуже и временное отсутствие комфорта вполне могли пережить.
А вот для Абрамова это был просчитанный до мелочей шаг – манипуляция восприятием, сокрытие своих внутренних убеждений от внешнего взгляда. Этой игрой он, бывший контрразведчик, владел в совершенстве. Вот какую, весьма точную характеристику дал Абрамову писатель и издатель Юрий Михайлович Оклянский в своей книге «Дом на угоре»: «Но если он, случалось, ёрничал, суесловил, разыгрывал роли, то потому только, что на самом деле очень серьёзно относился к жизни, без крайности не лез в воду, не зная броду, а в достижении цели не пренебрегал также и хитростью». И тогда, полезь он на рожон в защиту Людмилы (не будем забывать, какие силы тогда правили бал на филфаке и в университете в целом), несдобровать бы и ему. Абрамов это хорошо понимал. Его действия в отношении «проработок» Крутиковой были сродни его борьбе с «профессорами-космополитами» и, в частности, с профессором Гуковским. Но Людмила приняла их тогда за чистую монету.
Одолевали ли Фёдора Абрамова душевные муки? Щемило ли душу осознание пусть и наигранного, но весьма неприятного его поступка? Думается, что да. Уж больно скоро он сдался, ещё до вынужденного переезда Крутиковой в Минск, почувствовав намерение Людмилы расстаться. И этот шаг Абрамова был не чем иным, как покаянием, и, что весьма ценно, очень своевременным. Он был не в силах скрыть своих чувств к ней. И эта иллюзия немоты, непричастности к трагедии любимого человека, конечно же, его тяготила и требовала немедленного очищения, оправдания, ссылки на что-либо, даже на «ложь во имя добра».
22 января 1950 года Людмила Крутикова переехала в Минск. Она устроилась работать старшим преподавателем кафедры русской литературы филфака Белорусского университета. С этого времени жизнь Фёдора Абрамова будет фактически разорвана на три части: Ленинград – Минск – Веркола. Но Ленинград держал его крепко. Помимо подготовки диссертации, к которой он, по собственному признанию, потерял интерес и работал «лишь по обязанности», по-прежнему занимался переводами, которые давали хоть небольшие, но деньги. И в это непростое для себя время Абрамов приступил к роману «Братья и сёстры». В письме от 28 января 1950 года он сообщал Людмиле Крутиковой в Минск, что, пригласив к себе в гости Фёдора Мельникова, читал ему сценки из романа и что «всё – замысел, сюжет, характеры, эпизоды – ему очень понравилось… В общем, он считает меня чуть ли не сложившимся писателем. Требует бросить аспирантуру и писать, писать. Разумеется, я не принимаю всерьёз его восторженный бред, но обращение к летним забавам меня выбросило из учебной колеи… Я снова погрузился в мир своих образов и не знаю, как из них вылезти». Но работа над диссертацией вновь взяла верх, и свои творческие изыски Абрамову вновь пришлось отложить.
Напрашивается вопрос: понимал ли Абрамов, что его «въедливость» в шолоховскую тему взрастит ещё и другие плоды, кроме научной степени, к которой он шёл все эти годы? Наверное, больше, чем понимал! Известно, что любое творчество не рождается на пустом месте. Для воплощения замыслов в жизнь нужно не только стремление творца, но и основа, незримая составляющая всего процесса, что рождает не только идею произведения, но и её вызревание. И это неуёмное желание Абрамова овладеть писательским искусством было подобно вулканической лаве, зревшей в глубине недр, а в назначенный час вырвавшейся бурным потоком наружу, сметая на своём пути любые преграды. Абрамов воспитал себя шолоховским словом, ставшим благодатной почвой для формирования самобытного абрамовского дара.
Поэтому в обращении будущего автора «Пряслиных» к изучению именно шолоховских произведений подозреваешь подспудные мотивы, может быть, тогда ещё не вполне осознанные и самим диссертантом, тем более что интерес к создателю «Тихого Дона» и «Поднятой целины» не оказался преходящим…
Отъезд Людмилы Крутиковой позволил Фёдору Абрамову на некоторое время ощутить внутреннюю свободу, к чему он в общем-то стремился всегда. А на этом этапе это было особенно ценным. И он этого не скрывал. «Я рад, что ты “снова… в Минске”. По крайней мере, при делах и мне не мешаешь… Мечты о романе не выходят из головы. Атмосфера его засосала меня», – напишет он ей в письме 10 мая 1950 года. И тем не менее они друг друга не потеряли, как могло бы с лёгкостью случиться в подобной ситуации. Звонки и письма Людмиле, выезды в Минск, пусть и не столь частые, стали отныне частью его жизни. Последующие два года были не только временем испытания их чувств, но и глубоким переосмыслением всего, что накопилось в их душах. Абрамов не был ханжой и прекрасно понимал свою натуру, все плюсы и минусы своего характера, в котором минусов, как у любого творческого человека, бывает порой значительно больше. Он осознавал и свою несносность, порой невыносимость, ругая себя за несдержанность, осознавая, что тем самым может оттолкнуть любимого человека. И словно в оправдание писал Людмиле в Минск 7 июня 1951 года: «Незачем представлять нашу жизнь райскими кущами. Не надейся на моё чудесное превращение. Смотри на жизнь трезво». Эти строки письма, по сути, звучали как приговор тем слагаемым условиям их будущей совместной жизни, которые Абрамов уже предвидел. Возможно, в этих строках были заложены сомнения Абрамова в целесообразности семейной жизни, которая может помешать творчеству. Понимайте, как хотите. Но это была правда Абрамова. И Крутикова приняла её.
Фёдор Абрамов, мучивший себя мыслями о несовершенстве, постоянно выискивавший изъян не только в себе самом, но и в отношениях с любящим его человеком, не прекращал искать подтверждения искренности и достоверности их чувств. В действительности это была борьба с самим собой за свободу, в первую очередь творческую, которой Абрамов явно дорожил и отсутствия которой допустить не мог.