– Эти гастролеры – настоящий бич! И когда это прекратится?
– Вы же, однако, пришли!
– С единственной целью: если и этот повторит своих предшественников, я буду С ним беспощаднее, чем с ними! Я его так проучу, что он позабудет дорогу к нам!
– Бедный мальчик!
– Вы слишком жалостливы. Но – нельзя же профанировать искусство!
Мациевский испугался. Он спросил соседа, не знает ли он вон того господина, плотного, с моноклем. Сосед сказал:
– Знаю. Это критик Бейерле. Не было случая, чтобы он кого-нибудь похвалил!
Целиньский тоже беспокоился. Он узнал, что оркестранты отказались играть свои партии в рондо Шопена оттого, что ноты были неразборчиво переписаны, – стало быть, вместо рондо придется играть что-нибудь другое, по всей вероятности импровизировать. К тому же Фридерик ни с того, ни с сего начал волноваться перед самым началом концерта, и пришлось поить его водой и успокаивать. И публика была какая-то неприятная.
Сыграли увертюру Бетховена «Кориолан». Она была исполнена хорошо, но встречена холодно. Дирижер удалился, потом вернулся вместе с пианистом. Шопен был бледен. Однако он настолько владел собой, что, заметив Мациевского, сидевшего в пятом ряду, слабо улыбнулся ему.
Кто-то зааплодировал – может быть, для того, чтобы подбодрить неизвестного артиста. Медвежья услуга! Всего несколько человек присоединились к аплодисментам. Шопен, усевшийся за рояль, показался Мациевскому мучеником.
Фридерик вынул платок, поежился, хотя в зале было жарко. Не сразу начал. Но, коснувшись клавиш, он очутился в своей стихии. Теперь он уже не зависел от своей публики, и она с первых же звуков почувствовала это.
– Совершенный Моцарт! – произнес свою заученную фразу Благетка, сидевший рядом с Целиньским.
Что могло быть безопаснее подобного суждения? Раз вариации на тему «Дон Жуана» – стало быть, «совершенный Моцарт». – Хитрые люди эти критики! – А мне кажется, что это не Моцарт, а скорее Россини! – сказал Целиньский в свою очередь. Молодая девушка, соседка Целиньского слева, одобрительно кивнула: – Именно Россини! – шепнула она. – Это так жизнерадостно! – На них зашикали. Началось объяснение Дон Жуана с Церлиной.
Приятели Шопена оглядывали зал, чтобы видеть, как ведет себя публика. Они могли убедиться в полном, несомненном успехе.
Шопену аплодировали после каждой вариации. Целиньский, у которого даже заболела шея от верчения головой во все стороны, вскоре успокоился. Он вспомнил, как принимали эти вариации в Варшаве. Вряд ли в Вене чувствуют иначе!
Оркестранты, забыв свое первоначальное недовольство по поводу плохой переписки нот, тоже аплодировали, стуча смычками о пульты. Потом молодая певица аккуратно пропела арию Чимарозы. Во втором отделении Шопен тихим голосом объявил, что будет импровизировать на темы «Белой дамы» Обера.
Еще живы были люди, помнившие импровизации Бетховена, и совсем молоды были осиротевшие друзья Шуберта, свидетели «шубертиад». Жителей Вены удивила смелость польского пианиста, выступавшего с импровизацией именно в их городе. Многие импровизаторы выбирали темы из «Белой дамы», и именно сравнение с ними заставило сразу выделить Шопена. Его выдумки были благороднее, живее, а с другой стороны, они были сродни Бетховену и Шуберту.
– Чувствуется, что он получил классическое воспитание, – сказал скрипач Шупанциг венскому пианисту Черни. Карл Черни, бывший ученик Бетховена, счел нужным разграничить прошлое и настоящее – классиков и романтиков. – Классики были суровы, – сказал он, – а здесь – все в избытке: слишком много золота и даже драгоценных камней!
Шупанциг пожал плечами: – Это от молодости: со временем он станет проще. Зато драгоценности – подлинные!
Соседка Целиньского слева взволнованно обмахивалась веером. Когда импровизация кончилась, она встала, уронив веер, Целиньский поднял его и протянул девушке. – Оставьте его пока у себя, – сказала она, – вы видите, я занята! – И она зааплодировала с удвоенной силой, протянув вперед обе руки.
Косе Прушаку повезло больше всех: он сидел сзади, в самом последнем ряду. Мало того, что его соседи, по-видимому студенты, громко вызывали Шопена, Прушаку был виден весь зал. Когда началась импровизация на тему польской песни «Хмель» и Шопен стал превращать эту мелодию в танец, венцы, вообще неравнодушные ко всему танцевальному, необычайно оживились. Веселый мазур, переходящий то в оберек, то в краковяк, внезапные чередования двухдольных и трехдольных размеров привели всех в волнение. Шопен и сам разгорячился, «разыгрался», как говорили пианисты. Польский «Хмель» ударил ему в голову. Прушак уверял потом, что на стульях подпрыгивали. Может быть, он несколько преувеличивал, но, во всяком случае, лица сияли. – И Мациевский подтверждал: еще немного – и все пустились бы в пляс!
Прежде чем впустить публику в артистическую, трое приятелей, плотно прикрыв дверь, стали, перебивая друг друга, отчитываться в том, что видели и слышали. Шопен ничего не мог разобрать, но был рад. Так как дверь была не заперта, то ее отворили, и на пороге показалась хорошенькая, нарядная девушка с длинными каштановыми локонами. Она присела, а затем сказала Целиньскому: – Я пришла получить свой веер! – Целиньский поспешно вышел из артистической, чтобы отыскать веер, а тем временем гостья приблизилась к Шопену и сказала вполголоса: «Если хотите знать, веер – это только предлог. Я видела, что это ваш приятель, и пришла сюда пораньше, чтобы поглядеть на вас вблизи. Но я вижу: к вам нельзя прийти «пораньше»!
Ее глаза смеялись… В это время дверь распахнулась и стали появляться мундиры, фраки, бархатные и шелковые платья.
Первым подошел к Шопену критик Благетка. Он потрепал по щеке румяную красавицу, пришедшую до него, и сказал: – Так и думал, что она уже здесь! Рекомендую: моя дочь Леопольдина! Должен вам сказать… – Тут он отступил, дав дорогу пианисту Черни и директору театра, графу Галленбергу. Черни сказал: – Более чем прелестно! – Возвышенно! – А граф прибавил: – И очень глубоко! От души поздравляю вас!
Потом они расступились перед тем, кто значил здесь больше, Чем они: пыхтя и отдуваясь, в артистическую вплыл не кто иной, как князь Мориц Лихновский, известный венский меценат.
После тех блестящих лет, когда князь Лихновский был покровителем и другом Бетховена, он не знал, как держать себя с другими музыкантами. Он был знатоком музыки, горячо любил ее, недаром Бетховен посвятил ему три прекрасные сонаты. Но князь слишком проникся сознанием своей высокой миссии, и человеческая слабость восторжествовала над тонким вкусом музыканта. Он решил, что любому композитору после Бетховена следует, во всяком случае, оказывать меньше внимания, чем умершему гению, иначе рискуешь уронить себя. С другой стороны, положение обязывает заботиться о талантливых людях и помогать им! Князь усвоил манеру: похвалить, но так, чтобы артист заранее почувствовал свое несовершенство!