Дом № 38 по 7-й линии, где мои родители занимали узкую, как щель, тринадцатиметровую комнатушку с окном, упершимся в черный колодец двора, в коммунальной квартире на втором этаже, был шестиэтажным доходным домом 1909 года постройки. Сама квартира, прежде принадлежавшая, видимо, одной весьма состоятельной семье, до революции была довольно комфортабельной, о чем говорили лепные узоры на высоких потолках прежних больших комнат, рассеченных тонкими перегородками на тесные клетушки.
Свет попадал в наше окошко, только отраженный каким-то другим окном, выходившим в колодец двора. Этот замкнутый стенами двор жил своей отдельной жизнью. Жизнь здесь начиналась ранним утром, когда с Андреевского рынка сюда привозили на тележке бидоны с молоком и раздавались крики: «Молоко! Молоко!» Потом приходил жестянщик, за ним точильщик ножей, и резкий звук дребезжащих о металлический брусок ножей и вилок будил всю окрестность. До сих пор эти звуки, умноженные колодцем двора, отражающиеся дворовым эхом, живут в моем воображении.
Не так давно со съемочной группой фильма «Атланты держат небо…» я впервые после войны попал в свою старую коммунальную квартиру. И меня охватило странное ощущение, что это был не я, а какой-то другой человек, жизнь которого мне хорошо известна, но которого как бы и не существует. Дом наш, в детстве казавшийся огромным, с высоким лепным фасадом и сохранившейся с дореволюционных времен красивой парадной с литыми бронзовыми украшениями и цветными витражами на стеклах, теперь представляется уже не таким большим. Коммунальная квартира и наша комната оказались совсем уж крошечными и тесными. Да и бульвар перед домом стал совершенно другим. Еще на моей памяти на нем были посажены молодые лиственные деревца. В блокаду их спилили на дрова, а после войны почему-то посадили ели, и всякий раз, проходя по 7-й линии мимо родного дома, я с грустью вспоминаю довоенный лиственный бульвар.
Кстати, когда началась работа над сериалом «Атланты держат небо…», не обошлось без курьезов. Первые серии фильма, снятые в Питере, первоначально монтировались на студии известного режиссера и продюсера Александра Борисоглебского «Русское Теле-Видео». Для расшифровки содержания записей по хронометражу он привлек студенток филфака Самарского университета, проходивших у него практику. И вот я читаю: «Старый еврей идет по улице. Старый еврей входит в подъезд. Старый еврей поднимается по лестнице и звонит в дверь». И вдруг до меня доходит, что старый еврей это я! И ведь ничего не возразишь, – все чистая правда.
Мерцает, отражения дробя,
В зеленой Мойке облачная вата.
Снимаю фильм про самого себя.
Смешно, конечно, но и грустновато.
Припоминаю старое житье:
Васильевский и Линия Седьмая.
Гремит оркестров медное литье.
Обозначая праздник Первомая.
Поют гудки в невидимом порту,
Суля судам счастливую дорогу,
И вкус лимонной корочки во рту
Слабеет, исчезая понемногу.
Потом блокада, орудийный гром,
И дистрофии черная зараза.
Мой старый дом сгорел в сорок втором,
Я с той поры здесь не бывал ни разу.
Я прожил жизнь вдали от этих мест,
О прошлом забывая постепенно.
Зачем вхожу я в старенький подъезд,
Ступая на знакомые ступени?
Зачем смотрю в забытое окно
В чужом дому, смущенный и неловкий?
Соседи переехали давно:
Кто на Смоленке, кто на Пискаревке.
Шумят бомжи под окнами в саду,
Входная дверь клеенкою обита.
Я ничего здесь больше не найду
Из детского утраченного быта.
Не наводи, приятель, объектив,
Не надрывай мне уши, канонада.
Вторично в реку времени войти
Я не могу, да это – и не надо.
К трехсотлетнему юбилею Питера рядом с нашим домом поставили бронзовую фигуру «бомбардира» – петровского сподвижника Василия Корчмина, от которого, по легенде, Васильевский остров получил свое название. За его спиной до войны был кинотеатр «Форум», сгоревший в блокаду, потом кинотеатр «Балтика», а сейчас элитный жилой дом. На другой стороне нашей улицы, на 6-й линии, в Троекуровском особняке, втором каменном строении Петербурга после Меншиковского дворца, находилось отделение милиции. Кстати, в детстве я очень хотел стать милиционером. Меня привлекала их замечательная белая форма и белые каски с двумя козырьками – спереди и сзади. Потом я, конечно, хотел быть пожарным, так как неподалеку располагалась пожарная часть.
На углу 7-й линии и Среднего проспекта, где теперь вестибюль станции метро «Василеостровская», дежурили извозчики в высоких черных пролетках с откидным верхом и лаковыми черными крыльями. Звонкое цоканье конских копыт по еще булыжной мостовой, ржание и всхрапывание лошадей, ласково зазывающие голоса извозчиков, ударяющий в ноздри острый запах лошадиного навоза населяли мертвые каменные городские просторы реальной жизнью окрестной деревенской природы, вытравленной нынче смертоносной гарью отработанного бензина. Все это вновь приходит мне на память, когда я перечитываю замечательные строки Давида Самойлова: «Звонко цокает кованый конь о булыжник в каком-то проезде».
Мои отец и мать родились в губернском городе Могилеве в Белоруссии, откуда отец приехал в Ленинград учиться в конце 20-х годов. Родителей матери я практически не помню. Они умерли в эвакуации в Свердловске в годы войны. Дед мой по отцовской линии был по профессии шорником и имел в Могилеве собственную мастерскую. Переживший трех царей, он отличался крепким здоровьем, религиозностью и редким трудолюбием. Работал не покладая рук до восьмидесяти лет и умер, простудившись на чьей-то свадьбе в восемьдесят четыре года. Более всего любил париться в русской бане. Отец мой вспоминал, что уже в последние годы жизни деда, приезжая из Ленинграда в Могилев, он возил его на извозчике париться в баню, поскольку без посторонней помощи дед уже добраться туда не мог. В бане, однако, отец старался сесть от деда подальше, чтобы не ошпариться брызгами кипятка, долетавшими из его шайки, так как сам горячего пара не выносил.
У меня хранится чудом уцелевший рыжий и выцветший фотоснимок 1911 года, на котором изображен дед за станком в своей мастерской и стоящий рядом трехлетний отец. Смотря на него, я с грустью думаю, что почти ничего не знаю о своей родословной. Судя по воспоминаниям отца, к большевикам дед относился сдержанно, хотя именно им почему-то, возможно, из-за недостаточного технического образования, приписывал заслугу изобретения радио, которое, как известно, задолго до них придумали Маркони и Попов. «Нет, нет, это сделали они, и сделали специально, – говорил он моему отцу, с опаской косясь на вещающую хриплым голосом черную тарелку репродуктора в углу. – И знаешь зачем? Чтобы никто не мог думать сам. Потому что, если человеку в ухо все время что-нибудь говорят, то он уже сам думать не может».