— «Грубе» — «шахта», а Гогенцоллерн — династия самых крупных немецких капиталистов. Когда-то им принадлежали почти все шахты Силезии.
— Откуда вы все это знаете?
— Видишь ли, парень, в свое время я немного интересовался историей.
Скрипнули, качнулись створки массивных ворот, и колонна начала втягиваться на территорию шахты, обнесенную со всех сторон колючей проволокой. Возле пятиэтажного здания — это была контора — нас остановили. Прямо передо мной на стене висел огромный щит с десятками приказов, распоряжений, объявлений, инструкций. Я стоял в двух шагах от него и мог свободно прочесть напечатанные тексты. Мое внимание привлекла обведенная траурной каемкой листовка-некролог с портретом молодого немецкого обер-лейтенанта Зигфрида Гоппе, который прославил себя «необычайными подвигами» во имя «Великой Германии». Здесь же я прочел еще один любопытный документ. Местная организация фашистской партии и администрация шахты выражали сочувствие своему руководителю и обер-инженеру Паулю Гоппе в связи с гибелью на Восточном фронте уже второго его сына. «Дорогой Гоппе! Будьте мужественны и гордитесь! Ваши сыновья отдали свою жизнь за фюрера и фатерлянд!» — говорилось в послании.
Работая на заводах Германии, я не раз видел подобные некрологи, администрация с немецкой педантичностью вывешивала их ежедневно на досках объявлений.
Тем временем из конторы вышли несколько немцев во главе с низеньким хромым стариком. Он опирался на палку с набалдашником в виде металлического молоточка. Таким молоточком железнодорожники выстукивают бандажи колес. Судя по всему, старик был важной птицей.
Немцы пропустили его вперед, подобострастно обнажая головы и кланяясь. Старик был хил, сутул, с дряблыми отвисшими щеками и вспухшими венами на висках. Глубоко посаженные глаза с воспаленными белками смотрели презрительно и зло. Несмотря на преклонный возраст, старик очень напоминал лицом обер-лейтенанта Зигфрида Гоппе. Значок на лацкане и траурная повязка на рукаве подтвердили мою догадку.
— Ахтунг! — неожиданно воскликнул начальник конвоя и подбежал к старику: — Герр обер-инженер! Сто русских заключенных доставлены в ваше распоряжение!
Обер-инженер небрежно выбросил руку в нацистском приветствии и медленно прошел мимо рапортовавшего, не удостоив последнего даже взглядом. Колючие глаза старика скользнули по нашим рядам и остановились на одном узнике в первой шеренге. Подойдя ближе, Гоппе несколько раз размашисто ударил его своим молоточком. Сухие, костлявые руки тряслись, как в лихорадке, обвислые щеки покрылись розовыми пятнами, лицо исказилось злобой:
— Эти свиньи не умеют стоять в строю! — прохрипел он, задыхаясь. — Посадите его в карцер на двое суток без пищи и воды. И займитесь ими как следует, — приказал он офицеру из своей свиты. — На разгрузку леса! Вагоны очистить к восьми вечера, а с утра этих свиней — в первую смену, в забой. Выполняйте!
Нас повели в глубину территории.
— Вот хромая холера! — пробурчал кто-то позади. — Ну и паук!
Кличка Хромой так и осталась за Гоппе.
В тупике стояли вагоны с крепежным лесом — сырыми сосновыми кругляками. Прозвучал сигнал — и работа началась. Надрываясь, мы перетаскивали их, складывая в штабеля. И если кто-нибудь на мгновение делал передышку, сразу раздавался грозный окрик часового: «Лос! Лос!»[3] Только в двенадцать ночи чуть живых нас погнали в лагерь. Он был рядом. Я увидел густую паутину колючей проволоки высотой в добрых пять метров, яркую полосу освещения, вышки с часовыми и понял, что бежать отсюда будет нелегко.
Пропуская через ворота, нас считали ударами резиновых дубинок. Лагерь оказался всего на шесть бараков. Два, последние от ворот, были уже заселены. Остальные пока пустовали.
В бараке было душно, несло плесенью и запахом прелой соломы. Я поспешил занять место на нарах рядом с пожилым пленным, с которым успел познакомиться в колонне.
— Отмучились еще один день, — сказал он устало, — а поесть не дали, твари! Вот такая, земляк, невеселая наша жизнь!
Я придвинулся к нему поближе.
— Дяденька, а как вас звать?
— Зови дядей Петром, а фамилия моя Кравчук. Да она тут ни к чему.
— Послушайте, дядя Петр, — шепчу я ему на ухо, — а что, если…
— Бежать? — спросил он едва слышно. — Эх, голубок ты мой, пока что забудь и думать об этом…
От удара дубинкой я как ошпаренный срываюсь с нар.
В бараке невероятная суматоха.
— Ауфштеен, ферфлюхтес швайне![4] — орут веркшютц-полицаи.
Сонных узников выгоняют на поверку — аппель. Четыре часа утра. На востоке едва брезжит рассвет. Со станции доносятся гудки маневровых паровозов; слышно, как из бункеров с грохотом сыплется в вагоны уголь. Шахта работает беспрерывно день и ночь. Она нас ждет. У меня после вчерашнего ноет все тело и ломит поясницу. В животе тупая боль. Прохладно. Поеживаясь и зевая, мы стоим в строю. У некоторых закрыты глаза — досыпают.
Наконец пересчитывание закончено, и нам разрешают отлучиться в уборную. Тут несусветная толчея, а возле единственного крана с водой — молчаливая давка. Те, кому удалось плеснуть себе в лицо водой, вытираются рукавами тюремного халата. Полотенец и мыла нет, да нам они и не полагаются, ведь мы только «швайне». У нас только одно право — безропотно умирать.
Свисток — снова стройся, снова замелькали дубинки. Привезли завтрак — брюквенную бурду. Нам выдают жестяные миски, и в них по черпаку горького, вонючего пойла. Стоя в строю, глотаем эти помои, сдаем миски и с тоской посматриваем на пустые бачки. Под конвоем идем на склад, разместившийся за воротами. Здесь нам выдают рабочие номера, твердые шахтерские каски, карбидные лампы, лопаты, кайла, брезентовые робы, гольцшуги[5], после чего ведут в раздевалку. Там вешаем на крюки свое тюремное рванье и переодеваемся. И гольцшуги, и роба мне порядком велики, приходится чуть ли не на полметра подсучить штаны и рукава спецовки. Если бы мне и удалось чудом выбраться отсюда, в такой «униформе», конечно, далеко не уйдешь.
Нас ведут в специальное помещение, там мы заряжаем карбидом лампы, потом подходим к стволу № 1 (в шахте несколько стволов). Влезаем на чугунные плиты надшахтной постройки. Тяжело грохочут четырехэтажные клети, вынося на-гора третью смену — молчаливые черные привидения, у которых светятся одни только глаза.
Штейгеры разбирают нас по бригадам. Каждый стремится взять себе рослых, физически сильных. Немцы бесцеремонно ощупывают наши руки, плечи, дабы удостовериться, насколько годен «товар». Все это похоже на невольничий рынок, о котором я читал в детстве.