стали добавлять в него битое стекло, то я подумал, что в редакции долго не продержусь. А после того, как редакционные поэты дружно опростались рифмами во славу гордых русичей, отважно крушащих разложившихся укропов, то я понял, что дни мои на газетном поприще сочтены.
Поприще это располагалось в 4-этажном кирпичном строении, специально сооружённом когда-то для главного рупора обкома КПСС. Рупор этот поначалу именовался газетой «Знамя». Потом стал газетой «Весть». Впрочем, местные остряки быстро переименовали первую во «Флажок», а вторую в «Лесть». Обе клички мне претили, поскольку придуманы были самими «льстецами» из редакционных кабинетов, хотя в меткости им трудно было отказать. Смысл обоих оказался одинаковым: формировать искусственную аберрацию политической оптики. Отвечать за искривление смыслов. Преломлять информационные потоки под нужным углом.
– Ключ отдай завхозу, – взглянув в последний раз на купола дремлющего за окном храма Покрова, хлопнул перед лицом Ф. холодной железкой об стол.
Не было ни сожаления, ни жалости, ни грусти. Была только пустота: редакции, кабинета, стола, который я успел очистить, отправив накануне весь свой журналистский архив в мусорный бак за углом. Как раз наискосок от ограды храма и по-над забором второго местного святилища – таинственного особнячка с закрытыми ставнями, по слухам, специализировавшегося на прослушке. Кого, как, кем – лучше не спрашивайте.
Спускаясь в последний раз по редакционной лестнице, я в который раз бросил взгляд на размашистый бетонный лозунг на стене «Газета – главный пропагандист и агитатор» и подпись – В.И.Ленин. Тут же – доски с именами борцов и героев. И ещё одна – с именем застреленного антикоммунистом в собственном кабинете главреда Фомина. Премию имени покойного редактора я умудрился получить за тоже самое, за что несколькими месяцами спустя был проклят. Не успев, как видно, вовремя переформатироваться. Встать под знамя битого стекла в пиве «Оболонь». Осколки эти, судя по всему, и заполняли пространство. И чувствовали себя в пропагандистском заповеднике, как дома…
…Как тогда, в бывшем моём кабинете, может быть даже за тем же самом столом, где выплакивал самую мучительную свою роль великий Евгений Леонов. Я пересмотрел данелиевские «Слёзы капали» и хлопнул себя по лбу: чёрт побери, 35 лет назад Леонов снимался в здании редакции, мало того, в том же самом кабинете и окнами на Покровский храм. На экране я узнал этот ракурс. Эти окна, что каждое утро я открывал. Эти подоконники, что пестрели цветочными горшками. Даже – старый книжный шкаф, который, судя по всему, подыгрывал на втором плане мрачному комику, восседавшему на экране за кондовым исполкомовским столом, в кондовом чиновничьем костюме, в кондовых роговых очках. И смотрел стальным взглядом сквозь них и сквозь засевший в глазу осколок зеркала тролля. Или – битого стекла пива «Оболонь», по привычке преломлявшего в этом здании день в полночь…
Я никогда не любил этот фильм Данелии. Считал его худшим. Смотрел один раз. Думал, последний. Но оказалось: нет. Пришло время вернуться. Точнее – фильм вторгся сам. Неумолимо и беспощадно. Вернулся приговором туда, откуда вышел. Где о его герое уже давно забыли или не знали вообще. Или не хотели знать, потому что боялись знания. Боялись горести его. Боялись слёз, предшествующих прозрению и смывающих с зениц аберрационную пелену, набрасываемую на ослепляемых руками всемогущих троллей…
Из альбома выпало старое фото. Калужский краеведческий музей. Вечер. Зажженные свечи. Счастливые лица. Лацис радостно жмет мне руку и вручает свернутый напополам листок. Помню, в нем был забавный стих, а может пародия – на меня. Или – на мои газетные вирши. Кажется, всё это дело сочинил Бабичев. Игорь – на фото справа и хмыкает себе в бороду.
Мы отмечаем юбилей «Калужских губернских ведомостей». Последний, когда газета была еще свободной. Год, кажется 2003-й. Но в уютном зале уже звучит «Обливион» Пьяцоллы. Через два года на Калужском шоссе Лацис попадет в аварию. Его редакционный кабинет в Малом Калужском переулке в Москве опустеет.
Еще через два года не станет Бабичева. За ним следом умрет и свобода в калужских СМИ. Потом ту журналистику, что представляли эти люди – Лацис – в целом в России, Бабичев – в отдельно взятой Калуге – нарекут «эпохой Лациса». Я не знаю, как односложно объяснить этот термин. Найти ему синоним. На ум приходит только одно слово – достоинство. Его не стало.
Скорее всего, их сближала одна альма-матер – журфак МГУ. Этакая кузница смыслов – тогда. Впрочем, кузница бессмыслицы – сегодня. Окончили они ее в разные годы. Впервые Лациса увидел в нашей редакции в конце 90-х. Четвертый этаж Калужского дома печати. Бабичев привел его в наш кабинет и попросил напоить чаем. Лацис скромно сел на подставленный стул и одернул серый пиджак с воткнутыми в нагрудный карман авторучками. Ничто не выдавало в нем бога отечественной публицистики. Золотое перо. Апостола и пророка. Просто – сосредоточенный, профессорского вида человек в очках.
Я пытался заинтересованно спрашивать, но не помню о чем. Лацис размеренно и подробно отвечал, но помню, что – сохраняя дистанцию. Так мы и беседовали: я не дышал, Лацис говорил. Он был в составе нашего редакционного совета. И значился в титрах нашего маленького провинциального еженедельника. Бабичев ему иногда звонил. Лацис изредка приезжал. В один из приездов взял меня с собой брать интервью на «Турбоконе». Точнее даже не взял, а меня к нему приставили. Мол, ходи хвостом и учись.
И я ходил, и понял главное: настоящая публицистика – Эверест. Взойти на него дано не каждому. И даже глядя, как это делает мастер, всё равно не разгадаешь секрет. Потому что кажется, что никакого секрета нет – сиди и записывай. И не на диктофон, а в ученическую тетрадку. Лацис доставал из внутреннего кармана пиджака 2-копеечную тетрадь в клетку, снимал колпачок чернильной ручки, и начинались вопросы. О том, как жить. А за одно, как починить отечественный экономический механизм. Весь целиком. Хотя "Турбокон" занимался механизмами другого сорта – турбинными. Но и в них Лацис пытался отыскать те составляющие, что отвечают за экономическую крепость державы. О ней он, кажется, думал всегда.
Он был экономист. Пишущий. Или – писатель. Экономический. С дипломом журфака стал доктором по экономике. Точнее – по одной из них – посттоталитарной. Со Сталиным не церемонился. С его экономической машиной – тоже. Партия его «поправляла». Хотя и не