Мои встречи с Анатолием Васильевичем Эфросом — маленькие, едва различимые штрихи сложнейшей мозаики, имя которой «Театр Анатолия Эфроса». Этого изумительного мастера давно уже нет с нами, но — парадокс, а может быть, великая закономерность! — мозаика не тускнеет, не осыпается. Эфрос, его значение для театра XX века вырисовываются все крупнее, отчетливее. Думаю, что для XXI века они станут в каком-то смысле еще более ясными. Во многом — благодаря его книгам. Они живут, дышат дольше, чем спектакли. В этом томе представлены лучшая, на мой взгляд, книга Эфроса «Профессия: режиссер» и самые «мемуарные» главы из других его книг — «Продолжение театрального романа» и «Книга четвертая» — они собраны в разделе, озаглавленном по третьей книге Эфроса, потому что это название очень точно выражает их нерв, их общую суть. Вот уж действительно театральный роман.
Александр Калягин
Неприятные часы после неудачной премьеры, четыре часа ночи, заснуть невозможно, с ознобом вспоминаешь каждую мелочь. Нелепый спектакль, нелепо выходил кланяться, отчужденные лица знакомых. Больно думать, что в скольких местах сегодня тебя будут ругать и высмеивать. А утром, причем рано утром, уже назначена работа, и надо прийти с мыслями, опять с мыслями.
Может быть, надо делать только что-то отборное и долго продумывать, но у меня другой характер, и жизнь за много лет сложилась по-иному.
Я много раз побеждал, но много раз испытывал этот стыд и страх перед мыслью, что мои художественные расчеты могут оказаться несостоятельными.
Спать все равно невозможно — пишу, чтобы была видимость какого-то упорядоченного сознания. Хорошо быть сейчас на людях, с кем-то спорить, не быть одному, да еще ночью.
Жаль почему-то моих стариков, которые, вероятно, переживали сегодня за меня, а потом, усталые, добирались в такую даль домой.
Самое тяжелое — в кратчайший срок выработать в себе ясное отношение к факту. И на этой ясности успокоиться, вернее, смириться с ясностью. Завтра к вечеру это наступит, надеюсь.
Но до этого вечера — далеко.
* * *
Я смотрю на пустую, темную сцену, где горит одна только дежурная лампа. В театре — пожарник и я.
Вид темной сцены и пустого зрительного зала всегда приятен, загадочен. Можно долго просидеть как бы в ожидании чего-то. Можно мысленно расположить будущую декорацию.
Вот такого примерно размера должна быть скамья в «Отелло». Вот такой высоты у нее должна быть спинка.
Может быть, точно так же будет полутемно. Только фигуры сидящих едва различимы.
Первый текст у Родриго и Яго. Они сидят рядом, а между ними пусть укрепят микрофон. Их секретный шепот дойдет до нас через небольшое усиление.
А совсем рядом с ними, но не слыша их разговора, сидят все остальные, и конечно, Отелло.
Кто-то тихо войдет, подсядет или уйдет, а шепот Яго будет все слышен.
И пускай это будет долго-долго и изменится лишь тогда, когда Яго станет будить Брабанцио. Начнется стук и шум, а затем все исчезнут, и выйдет сенатор.
Из шепота Яго вырастает действие.
* * *
Двенадцать лет подряд я провожу отпуск в ста километрах от Вильнюса. Когда мы впервые приехали сюда, вокруг домика были поля и три озера. Теперь там, где были поля, — лес выше роста моего высоченного сына. Он тут когда-то смешно бегал и ловил сачком бабочек, теперь с важным видом рисует костюмы к будущему своему дипломному спектаклю. Молодая хозяйка дома ждала тогда первого ребенка. Был жив старый дед. И еще один — в соседнем доме. Теперь стариков нет, у хозяйки трое детей, а четвертого ждет. Возле домика стоят их вишневые «Жигули». Пустынные раньше озера теперь как турбаза — кругом машины, палатки, лодки парусные и весельные.
Отчего это не я написал «Здравствуй, племя…» Ведь это так легко написать. Само просто лезет в голову. Я работал еще в Детском театре.
В литературе в то время ведущей проблемой была проблема очень молодых людей; я поставил много таких спектаклей и чувствовал, что близок тупик.
Тогда я много раз повторял для себя одно и то же — наверное, чтобы не забыть: нужно меняться! Я вставал утром и думал: что за верная мысль пришла мне вчера? Ах, да! Надо все время меняться! И я был прав, хотя кто, казалось бы, не знаком с этой простой истиной…
Но ее не знают, я уверен, не знают.
Потому что труднее всего как раз задумывать повороты. Но зато, повернув, увидишь «новую местность».
Хорошо путешествовать, пока ходят ноги, но мы, в переносном смысле, оседлые люди, все сидим, и тогда другие идут, оставляя нас позади.
Потом вот тут же, на этих озерах, я сидел и мучился оттого, что теряю контакт со своими артистами-учениками.
Я стал понятен им как бы во всех своих слабостях. Но я теперь требовал чего-то от них, а они от меня. Однажды ночью в гостинице, на гастролях, они позвали меня и стали требовать отчета. Почему я ставлю такие-то пьесы, почему занимаю в ролях тех, а не этих. Так бывает с людьми, они вырастают и начинают смотреть на тебя свысока. Это очень трудный момент. Я не знал, как начнется будущий год, как я снова встречусь с артистами.
Я ходил туда и обратно по этому берегу и совсем не чувствовал радости отдыха.
Было страшно за следующий год. Было ясно только одно — нужен опять поворот.
Потом все мы начали работать на новом месте. Мы пережили большую встряску. И стали опять трудиться. Мы поставили «Три сестры», потом «Ромео и Джульетту», «Брата Алешу», «Дон Жуана», «Женитьбу», «Отелло» и «Месяц в деревне».
Навязчивая идея — по ходу спектакля не останавливаться на пустяках. Зритель должен скорее схватить целое. Важен не быт, а философия.
…Яго внушает Родриго, что ненавидит мавра, и объясняет причины своей ненависти; Яго и Родриго поднимают шум, чтобы разбудить Брабанцио; Яго и Родриго говорят Брабанцио о бегстве его дочери; Брабанцио уходит и, убедившись, что Дездемоны нет, возвращается, чтобы догнать ее.
Уличная сцена; кто-то будит кого-то, кто-то выходит. Ему сообщают о бегстве дочери. Он идет проверять, а возвращается совершенно иным.
Философия такова: интрига делает человека неузнаваемым. Она его разрушает.
Сцена эта — маленькая клеточка будущего большого организма.
Вышел сильный, крепкий мужчина, властный сенатор. А потом мы видим его после удара — он слаб, беспомощен, разрушен. Все это на наших глазах — будто опыт поставили.
Интрига бьет в сердце крепкого и в общем-то достаточно молодого еще человека. Ему ведь лет сорок, не больше. Очень спокойный и сильный боксер — ударить такого сложно.