Удивляла она иной раз и неожиданной пародией, чисто актёрской шуткой. Однажды стрельнула синевой туда-сюда из-под начернённых ресниц, нет ли вокруг начальства, да и – скок с соседнего стула на мой письменный стол, и с канканной ужимкой изобразила:
Я футболистка, в футбол играю.
В свои ворота (ух! ах!) гол забиваю!
Ну как на такую сердиться? Заведомо прощена...
В своё время актёрствовали почти все наши режиссёры и ассистентки и свои сценические маски носили неснимаемо: главный, например, даже входил-то в редакцию вальяжно, как «благородный отец» на сцену, «комический любовник» бок о бок с «женщиной-вамп» выстраивали видеоряд лекций по математике, а всякие «бобчинские-добчинские» были брошены на «Технический прогресс» и, перемигиваясь между собою, готовили передачи для чуждых им, как инопланетяне, заводчан и производственников.
Эта братия, конечно, подхалтуривала в массовках по другим редакциям, заявляясь порой на рабочее место в причудливом гриме и «образе», а то и под парами, да и вела себя соответственно своим персонажам, и это вносило немалую карнавальность в нашу рутину. Начальство – явно вылепленное из другого теста – терпеть не могло такой вольницы, но переломить её было трудно. Наоборот, сдавшись, сам ушёл от нас молодой бюрократ Альберт Петрович, поставленный руководить «артистами» на первых порах, и его место захватила «хунта чёрных полковников», как назвал наш историограф Вилли Петрицкий двух отставников: генерала противовоздушной обороны и особиста-подполковника.
То, что особист был не блефующий, а настоящий, отчасти подтверждалось его сравнительно молодым для отставного вояки возрастом и тем, как энергично он пустился интриговать, выведывать чужие пристрастия, манипулировать отношениями, а также не давать проходу нашей по-куриному безропотной машинистке Ирочке.
А генерал? Вот кто, казалось бы, должен уметь и любить командовать. Ничего подобного. Он, оказывается, выучен был подчиняться, исполнять приказания своего начальства, которое по-строевому ел глазами. И ещё одно умел он прекрасно: хранить то, что когда-то было государственной или военной тайной. Он участвовал в боевых действиях в Корее, но, как и Валерия – о своём, мёртво молчал о том, кто в той войне напал первым: северные или южные корейцы и много ли самолётов он сбил.
Так что либерализм неизгоняемо процветал, если не в художественном и гражданском, то хотя бы в алкогольно-гуляльном проявлении, вполне в духе уже наступившей брежневской эпохи. К телецентру примыкала молодёжная гостиница «Дружба», там, в ресторане, если не было массовых кормёжек интуристов, обслуживали и публику со стороны. Студийная мелкая сошка особо облюбовала буфет при этом ресторане, куда многие забегали не только после эфира, но даже и до.
– Не выпить ли нам по соточке коньяку за знакомство? – предложил мне режиссёр, с которым я прежде не работал.
Идея на мой взгляд была весьма хороша, и мы заглянули в тот дружественный уголок. Лишь два осветителя да инженер с телецентра переминались перед нами у стойки.
– Пропустите, ребята, у меня через минуту тракт... – отодвинул короткую очередь заскочивший с улицы телеоператор.
– Вам как всегда? – спросил буфетчик, наливая ему водки чуть ли не «с горкой». Опрокинув стакан без закуски, работник культуры бодро рванул в сторону работы, – наверное, и в самом деле на трактовую репетицию, которая обычно предшествовала выпуску в эфир. Хорош же он, должно быть, явился, в студию! «Как всегда...»
Телеоператоры вообще составляли особое племя на студии – высокомерное до наплевательства – и, даже можно сказать, представляли единый тип оскорблённого гения, вынуженного заниматься презренной дребеденью. Естественно, учебная программа вызывала у них ломоту в скулах, и их можно было понять: видеоряд в некоторых наших передачах состоял из начальной заставки, лектора у доски и конечной заставки. Тогда наблюдалась такая картина: в студию входил, предположим, Жора Прусов и, щёлкнув пальцами, приказывал осветителю:
– Две перекалки на задник!
Затем садился у своей видеопушки на стул и, повесив на неё наушники, принимался за переводной детектив. Профессор Струве (потомок «тех самых» профессоров) распинался у доски; дама-помреж, тоже без наушников, так как они могли испортить ей причёску, наобум ставила заставки; звукооператор своим «журавлём» ловил слова лектора, который, вопреки всем репетициям, то и дело отворачивался от зрителя к доске, а в отсеке толстая режиссёрша, «комическая героиня», всуе и втуне орала по внутренней связи, пытаясь заставить Жору «крупно наехать» на мыслящее лицо математика. Наконец, услышав жужжание в наушниках, Жора плавно двинул вперёд массивную камеру, за которой потянулся толстый кабель, поддерживаемый, словно пажем в торжественном шествии, кабельмейстером – обычно крашеной цыпой со взбитой причёской, в туфлях на шпильках и в брезентовых рукавицах. Кабельмейстеры больше двух месяцев на такой работе не задерживались: выскакивали замуж либо спирально взмывали на круги короткой девичьей карьеры.
А Жора, присмотревшись ко мне, вдруг спросил:
– Вы тот самый Бобышев?
Сразу же поняв, что значит «тот самый», я не переспрашивая, подтвердил.
– И что вы делаете в этой богадельне? – резанул он меня правдой-маткой.
– То же, что и вы.
– Ну я, бывает, снимаю олимпийских чемпионов, народных артистов, космонавтов...
– Да, тех, кто мелет ещё большую белиберду, чем этот! А у нас всё-таки формулы, факты, наука.
– Ладно, не будем спорить. Я бы вам тоже хотел показать что-нибудь своё.
«Тоже» значит, что он меня уже читал в самиздате, где же ещё? Ну, разве в «Молодом Ленинграде» или «Дне поэзии». А ещё, может быть, что-нибудь обкорнанное – в «Юности». Жаль, что так задерживается большая подборка в «Авроре»! То была очередная пора моих литературных иллюзий и ожиданий...
Очередная, каких я видел немало, клетушка в коммуналке, задвинутый в угол стол с бумажными наслоениями, очередной гений бросает по-лермонтовски в равнодушное лицо человечества свою гордую и горькую обиду... Отзовись, Россия, Русь, ответь хоть как-то на моё презренье к тебе, на мой в бессильном отчаянье брошенный вызов, ну хоть ударь! Ударь же! Ударь! Ну?
А как скажет она «не ударю», так что? Она ведь и Гоголю не ответила.
– Чувства живые, а язык литературен, вторичен.
– Да как вы не понимаете? Сейчас так и надо писать – языком Микеланджело, – горячится Прусов и читает с напором одну из знаменитых стихотворных надписей.
– Его язык – это камень, краски, а не переводные сонеты, Жора.