Помолчали. И снова:
— Грунь, а Федька-кондуктор?.. Он вроде б то и клин под тебя подбивает. Статный та хороший собою…
— Скажешь тож! Якими ж я очами его жинку встречу? Другое дело — брат твой: уехал, и все… Шо б ему сталося? А у меня б хлопчишко рос, знала б я, для чего живу. Тебе-то хорошо-о… У тебя целых трое…
— Ой, Грунечка, та и правда! Я про це и не подумала, — удрученно проговорила Настя. — А чуешь, он обещался на то лето… Я и не подумала.
— Не подумала… То-то и оно, шо не подумала, — по-прежнему беззлобно ответила Груня. И неожиданно тепло и ласково заключила: — А брат твой так на Гришу моего скидается — и русявый такой, и росту высокого, даже каблуки наружу стаптывает, в точности як Гриша…
Мне показалось, что Груня улыбнулась при этих словах.
Обе женщины, как и я, в поезд садились в Россоши; туда они, чтобы наверняка уехать, прибыли километров за пятнадцать с соседнего разъезда — на разъезде поезда хотя и останавливаются, но почти никогда не предоставляют мест для тамошних пассажиров.
Во время посадки женщины суетились, с грохотом двигали по тамбуру свои деревянные красные чемоданы. Настя была большегрудая веснушчатая толстуха, пуговицы ее железнодорожной шинели, казалось, вот-вот отлетят, а вся шинель разлезется по швам — так сильно она была натянута на тучной Настиной фигуре. Необычайная подвижность Насти вызывала удивление. Груня, наоборот, была сухощавая, с узким худым лицом, на котором выделялся длинный нос; одета она была в фуфайку и сапоги. Глядя на суетливость Насти, она растягивала в снисходительной улыбке полные губы, при этом открывалась щербина спереди в верхнем ряду зубов.
От окна сильнее тянуло холодом. Но я не шевелился, боясь прервать разговор.
Поезд между тем останавливался. По вагону, согнувшись под огромным полосатым узлом, не вмещавшимся в проходе, громыхая чайником, к тамбуру протискивался коренастый старик с запорожскими усами и сизым носом.
— Девчатушки-лапушки-и, побережи-ись, — будил пассажиров его бас.
Разбуженные люди с ворчливой готовностью убирали свисавшие в проход ноги — голые, в чулках, в носках домашней вязки.
Я осторожно приподнялся на локте и посмотрел вниз. Груня, не сняв ни сапог, ни фуфайки, лежала на спине, отвернувшись к стене и закинув руки за голову. Сквозь выбившиеся из-под косынки волосы розовела мочка уха, на покачивающейся серьге тускло вздрагивал отсвет лампочки. Настя, потупясь, сидела возле и пухлой, короткопалой ладонью то и дело сметала с подола юбки что-то невидимое.
Обе не замечали ни остановки поезда, ни веселого старика, ни меня.
Поезд постоял минуты две. Потом поплыли назад перрон с оголенным палисадником, вокзальчик, увешанный лозунгами, зевающий дежурный по станции в помятой шинели, с желтым фонарем в руке. Снова к поезду подступила темнота, застучали колеса, отдаваясь где-то в самом сердце.
В тамбуре хлопнула дверь, в служебное отделение прошла заспанная проводница.
— Шо ж, пора на покой, — сказала Груня.
— Ты извиняй меня, — ответила Настя. — Виновата я…
— Ничего ты не виноватая… Просто приходит мне в голову разное-подобное… — не сразу отозвалась Груня.
Настя ушла в соседнее купе. Там затрещала полка, послышалось кряхтенье, а вскоре — похрапывание.
За окном далеко-далеко всплыли огни. Они ринулись навстречу поезду, потом исчезли, и стало еще темнее.
Я спустился со своей верхотуры.
— Вам некуда притулиться? — не глядя на меня, сказала Груня. — Сидайте, я встану.
Она поднялась; одергивая юбку, отодвинулась в угол и начала поправлять волосы. Присев напротив, я хорошо видел и не узнавал ее. Грунины глаза, еще недавно холодноватые и грустные, скажи, будто кто заменил. Живые, с теплым отсветом лампочки, они хранили в себе только что высказанные ею мысли и делали близким и желанным ее похорошевшее лицо.
— Я помешал вам отдыхать, — сказал я.
— Не, ничего… Шось не спится, — ответила Груня.
— Надо бы поспать. Ехать небось далеко?
— Ехать до Ленинграду. С подругой захотели отпуск прокатать.
— Лучше бы с мужем, интереснее…
Она вскинула голову и долго смотрела на меня, точно догадываясь, что я подслушал разговор.
— Немае мужа.
— Что, и не были замужем?
— Як вам сказать…
Груня ответила не сразу. Она помолчала, вздохнула и вдруг заговорила с той откровенностью, с которой всегда говорят или с давно знакомым человеком, каким, видимо, была ей Настя, или только однажды, в дороге, со случайным попутчиком, когда ты уверена, что никогда с ним больше не увидишься.
— Як вам сказать, була я замужем чи ни… Гуляла я с одним парнем в сорок первом году, с Гришей Соловейковым. Наш, с разъезда, плотничал в колхозе. С полгода гуляли. В июне пожениться надумали. Батько и маты мои — суперечить, чересчур молода була я, семнадцатый годок шел всего-навсего. Та чи нас удержать!.. Свадьбу назначили на воскресенье. А оно такое выпало на мою долю — воскресенье. Була я в тот день и счастливая, и несчастная… Як же! Разом и свадьба, и прощание… В понедельник — от тебе повестка. А во вторник нацепил Гриша сумку на плечо, и проводила я его в Россошанский военкомат. В Россоши — товарный эшелон… Сидали мы вчера в поезд, я все-все припомнила. Уехал он, як в воду канул… От и понимайте, була я замужем чи ни… Вскорости принесли бумагу, шо Григорий Ефимович Соловейко — убитый под городом Могилевом. Товарищи его прописали. Через ту бумагу и сына не доносила до сроку, родила я его слабеньким… Умер… От тебе и замуж…
Груня замолчала и глядела в темноту за окном, будто вслушиваясь в железный шум поезда.
— Целые годы никто мне любый не був, — тихо продолжала Груня. — А сейчас за кого пойду? На разъезде у нас дворов полтораста. С каждого на войну брали мужиков. А с войны пришло четверо… За кого ж я пойду? Ровесников немае, побили, молодым я стара. Голова, бачите, в паутине… Оглянешься — девки сидят, никто их не берет. Кому ж я нужна? Який из нашего брата, простого железнодорожника, норовит на инженерше жениться, даром шо она постарше его годов на десять. А мне не за кем було учиться. Я стрелочница… Та и не хочу я подобного…
Поезд мчался мимо безвестного поселка. В степи железный шум и вздохи паровоза скрадывались пространством, среди строений они почти оглушали.
— Надоело одной, — железный шум не забивал голос Груни. — На работе, на людях забываешься, а придешь до дому… Рада, шо наморишься, скорее спать. Та не всегда обманешь себя… Хуже всего на праздники. Подчас нишо не милое. От в Ленинград еду, кой-чего из барахла купить. А на шо мне? Для кого надену его?