Несколько дней спустя, 7 октября, Василий Капнист, входящий в славу 29-летний литератор (недавно закончивший смешную и опасную комедию «Ябеда»), напишет жене в полтавское имение Обуховку:
«Погода такая несносная. Снег разов шесть выпадал и обращался в грязь. Скоро, однако же, дорога ляжет санная. И я полечу к тебе… Письма, которые я к тебе писал с Муравьевым, он мне сево дни, назад привезши, возвратил. Он мимо тебя проехал».
О рождении второго сына у Муравьевых в этом письме ни слова. Может быть, Капнист огорчен, что оказия его не состоялась? И не может же он предвидеть, что с этим новорожденным сыном и всей семьей Муравьевых ему много лет жить, дружить, вместе радоваться и печалиться.
Иван Матвеевич Муравьев, видно, торопился в Петербург к родам Анны Семеновны, не дожидаясь затвердения грязей и установления санного пути. На несколько дней опаздывает, но ничего страшного не приключается; лучшие врачи, лучший уход, лучшие шутки и наставления обеспечены роженице и в отсутствие супруга: кузен и друг Михаил Никитич Муравьев [1], один из самых просвещенных и добрых, состоит при Александре, внуке императрицы, и многое может. Дом же близ Литейного двора, с окнами на Неву, где раздался первый крик четвертого Муравьева, принадлежит близкому другу — протоиерею Афанасию Самборскому. Личность очень популярная в столице: лечит крестьян, выискивает повсюду хороших людей (только что представил своему кругу способнейшего семинариста Михаила Сперанского), бреет бороду, предпочитает ходить в сюртуке и круглой шляпе со звездой — понятно, такой домовладелец не даст пропасть малышу…
Мы же пока напомним, что 28 сентября Иван Матвеевич еще одолевает по грязи черноземные версты где-нибудь близ Орла или Курска. Да что ему грязь — хорошее у него настроение, и если делить по этому признаку тех, кто населял землю осенью 1796-го, то трясущийся в кибитке Иван Муравьев — среди счастливых. Здоров, молод (неполных двадцать шесть лет), легко принимает распространенное придворное определение чудака — «живет более трех лет с женою и по сию пору ее любит»; весь мир ему открыт — говорит и думает по-французски, немецки, английски, латыни, гречески, итальянски (позже еще по-испански, португальски), как на родном, или лучше сказать, по-русски пишет даже не хуже, чем по-французски.
Премьер-майору, обер-церемониймейстеру и чиновнику в коллегии иностранных дел не возбранялось и баловаться словесностью. Три года назад вдруг срочно понадобилась пьеса для придворного праздника. Неизвестно, узнал ли когда-нибудь депутат парламента и шеф лондонского театра Дрюрилейн сэр Ричард Бринсли Шеридан, как быстро и ловко перевел его «Школу злословия» Иван Муравьев, причем перевод был столь последовательным, что и действие перешло в Россию: сэр Оливер сделался г-ном Здравосудовым, Чарльз — Ветрономом, леди Снируел — Насмешкиной, Снейк — Змейкиным, Джозеф — Лукавиным…
Императрица, явившись на тот эрмитажный спектакль, уловила в нем некоторые свои любимые рассуждения — о злословии, клевете, необходимом исправлении нравов — и, не вдаваясь в подробности, что от Шеридана, а что от Ивана Матвеевича, осталась к последнему очень благосклонной. Муравьев же не замедлил представить новую пьесу «Ошибки, или утро вечера мудренее» — на этот раз по англичанину Оливеру Голдсмиту.
«Неописанно будет счастие мое, — писал автор в посвящении, — ежели августейшая монархиня благоволит удостоить слабое покушение мое снисходительным воззрением, которое есть верх награждения для каждого россиянина».
Еще более важными могли показаться постаревшей императрице некоторые шутки действующих лиц, будто в Петербурге «мужчины начинают щеголять за 50, а женщины под 40 лет, и будто на будущую зиму женские модные лета будут пятьдесят».
Результаты удачно сказанных слов не замедлили сказаться: Иван Матвеевич повышен и введен в число «кавалеров» внука царицы — Константина.
Придворный льстец? Как раз в 1796-м сочинено —
Лучшее как опознать государство? — По той же примете,
Как добродетель жены: слова о них не слыхать.
(Эти стихи, как и некоторые другие, приводимые в этой главе без указания авторов, принадлежат двум самым значительным поэтам, жившим на земле осенью 1796 года, — Гете и Шиллеру. Порознь и сообща они написали в том году около тысячи эпиграмм («Ксений»), из которых опубликовано более 400; так и остался в истории немецкой и мировой литературы 1796 год «годом эпиграмм», и конечно же для нашей повести это далеко не безразлично.
Слишком вы злы, эпиграммы! — Мы с этим не спорим.
Мы только
Надписи к главам. А жизнь пишет те главы сама).
В ту пору льстивые придворные обороты произносились, однако, не реже, чем «здравствуйте». Ивана Муравьева в искательстве, кажется, никто и не заподозрил: благородный, просвещенный человек, сумел в изящной форме сообщить некоторые вполне хорошие идеи членам императорской фамилии, а те оказались милостивы, щедры… Протоиерею Самборскому примерно в это время Муравьев сообщал (неопубликованное письмо в отделе рукописей Публичной библиотеки в Ленинграде), что скорее лишится всех милостей важного вельможи, «нежели Вашей ко мне дружбы, потому что на Вашем ко мне уважении основано собственное мое уважение к самому себе, а его-то я никогда не хочу лишиться».
Надо сказать, фортуна столь любезна с Иваном Матвеевичем, что награждает и без просьб. При дворе почти нет людей, которые в фаворе одновременно у Екатерины и опального угрюмого наследника Павла Петровича. Между тем Иван Муравьев однажды видит, как его юный воспитанник Константин Павлович кидается к проходящему мимо конногвардейскому полку, берет над ним начальство и производит полное учение. Муравьев не помешал — пусть побалуется, но Екатерина II не любит этих пристрастий второго внука и недовольна внезапным смотром; впрочем, не сильно и не долго. Зато Павел, мечтавший о настоящих военных занятиях сыновей, растрогался и запомнил Ивана Матвеевича: подойдя к нему, наследник три раза низко кланяется, коснувшись рукою паркета, и говорит: «Благодарю, что Вы не хотите сделать из моих сыновей пустых людей».
Столь успевающему молодому человеку, которого ценит Екатерина и любит Павел, на что таскаться осенью 1796 года по черноземным и подзолистым пространствам между Полтавой и Невским проспектом, опаздывая к появлению на свет сына Сергея?
ПутешествияМы, обитатели XX века, часто считаем себя путешественниками. Куда там! Вот в XIX, XVIII веке и раньше были путешественники: нам бы их дороги, их скорости — сидели б дома.